ООО «Союз писателей России»

Ростовское региональное отделение
Донская областная писательская организация (основана в 1923 г.)

Знакомство с автором. Виктория Беляева

22:05:41 19/09/2022

Беляева Виктория Владимировна, родилась в 1980 году в Ростове-на-Дону, где и проживает до настоящего времени. Окончила исторический факультет Ростовского Государственного Университета (ЮФУ). Пишет прозу и стихи, в том числе для детей и подростков.
Первые произведения начала писать в детстве, публиковалась в газете “Пионерская правда” и журнале “Костёр”.
Долгие годы писала в стол, после побед в литературных конкурсах получила предложения о публикациях в различных периодических изданиях и сборниках. В 2022 году в издательстве VOICE вышла авторская книга “Овчарка Мухтар. Четвероногий спаситель” (4000 экз.).

Печаталась в журналах и альманахах: «Ключ», «Саша и Даша»,  «Качели», «Чердобряк», «Чудеса и Приключения», «Москва», «Гербера», «Дошкольная педагогика», «Иные берега Vieraat rannat», «Стол», «Ротонда»,   «Южная Звезда», «Пашня», «Четверговая соль», «Молоко», «Деловой Миус» и т. д.

Шофёрка

Тощий мальчишка лет десяти пытливо глянул на седую женщину с прямой спиной:
— Вера Васильевна, ну где там Любка ходит?
Вон, у Генки из пятой квартиры брата вчера возле станции убили. Если Любку убьют, я на фронт сбегу, так и знайте!

Она аккуратно коснулась его плеча ладонью:
— Петруша, ты зачем такие глупости придумываешь? Знаешь ведь, что Люба или пешком с работы по холоду тянется, или ждет трамвая. Лучше спать отправляйся, вот кипяточку прими и доброй ночи.

Петя обернулся на глухой звук входной двери.
Люба, бледная и усталая, вошла в коридор, улыбнулась Пете,  выключила фонарик, поправила в буржуйке тощие, сыроватые дрова:
— Вера Владимировна, где же вы такое добро раздобыли? Опять выменяли на вещи? Не надо больше, прошу. И так у вас ничего не осталось.
Вон же, остатки музыки жечь и жечь можно.

Вера кивнула в сторону пианино без стенки, обратилась к мальчишке:
— А ты, Петька, не волнуйся за меня, я меньше ста лет жить не собираюсь, отправляйся в кровать. И я скоро. Письмо от мамы пришло, прямо к праздникам, будем все вместе читать.

Петькины ясные глаза округлились, ожили, заблестели. Он подпрыгнул:
— Мамка написала, ура-ура-урааа!  Где письмо?  Давай его сюда, скорее. И вообще, чего это почтальонка только тебе письма дает? Скажи ей, пусть следующий раз мне отдает. Я ее раньше вижу.

Люба устало стянула с головы на плечи платок, вытащила из-за пазухи потрепанного ватника треугольный конверт:

—  Держи, сорванец, только без меня не открывай, чтобы по-честному. Ну-ка, ныряй под одеяло, грелку-то вон какую Вера Владимировна справила. Утюг на печи нагрела небось, в покрывало закутала, хорошо, как.
А у меня для тебя кусочек сахара есть, гостинец от зайчика.

Петька засопел:
— Папка так говорил.

— Ну, а что – я не дочь папки нашего? Вот, держи заячью премию и шагом марш на постельную вахту, рядовой Надеждин!

Петя освободил от примерзшей бумаги крошечный кусок сахару, быстро сунул за щеку, шмыгнул носом, нетерпеливо схватил долгожданный “треугольник”, побежал к кровати, скинул ботинки, крикнул:
— Ну, скорее сюда.

Люба кивнула. Скинула хрустящий от инея платок на стул, вблизи печки, освободила от тугой косы волосы. Быстро сполоснула лицо и руки ледяной водой, глянула, как снег накрывает город. Втянула пахнущий уютом воздух комнаты, зашагала к Петьке, вздрогнула от скрипнувшей половицы, села рядом:
— Давай я читать буду, у мамы подчерк неразборчивый.

Петька нехотя передал треугольный конверт Любке.

Вера Владимировна сделала к ним несколько шагов, облокотилась о разобранное пианино.

Люба откашлялась, как будто прогнала что-то застрявшее в горле, стала громко и с выражением читать: “Милые мои Петюня и Любочка, строчу вам письмо, пока весь госпиталь спит. За окном бушует вьюга, посвистывает метель – объединились, помогают нам фашиста гнать. Боязливые эти фрицы до зимы советской. А она еще покажет почем фунт лиха вместе с нашим братом-солдатом. Вот и рядовой Кукушкин чихнул, значит правда, точно так и будет.
Как вы там поживаете, мои милые?
Как твой театр, Любочка? Наверное, уже подступает время новогодних утренников, и ты будешь самой красивой Снегурочкой на празднике.
Детям нужен праздник. А во время войны сильнее всего!
Правильно, Любушка, что ты помогаешь своим делом души лечить. Искусство – получше остального утешает, отвлекает, греет, светит.
Мы здесь тоже бойцам елочку справим. Я надумала из бинтов снежинки вырезать и наклеить где только можно. Девчата из ваты и папиросной бумаги что-то варганят, даже звезду умудрились сделать. Зеленка и йод у нас вместо краски. Капитан Голубев обещал елку раздобыть. Мы с девчатами поспорили – удастся ли. Я говорю, что, Голубев эту елку хоть из-под земли достанет, а сестричка наша, Анютка, говорит, что он ее тоже из ваты состряпает и зеленкой зальет. Да хоть и так.  Всем сейчас нужно чудо. А раз нужно, то станем его делать сами. Чудить станем.

Петька засмеялся, Любка незаметно смахнула со щеки быструю слезу. Вера Владимировна улыбнулась, закивала седой головой.

Любка подставила руку и Петька устроился на ней, уткнулся в острые ребра, а она продолжила читать письмо:
— Душой я, конечно, с вами буду в Новогоднюю ночь. Ведь когда крепко любишь, то и расстояний, и времени нет. Я вот всегда чувствую, когда от вас письмецо принесут, вот сколько вы туда своей любви кладете! А недавно сон видела, тебя Любаша, на сцене театра. Что играла – не помню, но точно одно - роль главной была. И все тебе аплодировали.
Даже отец рядом со мной сидел, глядел на тебя.
Не удалось до войны побывать на спектакле твоем, так после точно приду, моя милая.

Петка заерзал:
—  Значит, Любка, не сказала ты мамке, что шоферкой теперь сделалась и с театром покончила.

— Петька, ты не перебивай, а то читать не буду. Дальше для тебя вот мама пишет: “Петенька, родной мой, ты ведь теперь главный наш Надеждин, а значит, береги свою сестрицу, помогай с делами Вере Владимировне, хорошо учись. Знаю, тебе трудно бывает, но иначе никак. Сам посуди - вот закончим воевать, надо будет страну строить, краше, чем была, работать, а ты математику забросил.
То, что ты в бомбоубежище порядок с ребятами поддерживаешь – дело хорошее, отец бы гордился. А что до таблицы умножения, так проще пареной репы ее выучить – несколько листочков со столбиками напиши и гоняй по ним глазами. Вначале скучно будет, а потом пойдет дело. Кивни, что обещаешь.
Понимаю, мои милые, что вам еще как на орехи достается. Только помните, что я всегда сердцем рядом. Все снаряды и пули пролетят мимо, я их не пущу к вам. Здесь поймаю и остановлю, меня вон даже солдаты и офицеры побаиваются, а это советские солдаты, что уж о трусливых пулях немчуры думать!
Вон опять чихнул Кукушкин, значит, и это правда, да еще какая.
Скоро Новый 1942 год. Он же подбирается к нашей озябшей, советской земле. Я желаю чтоб вместе с ним, пришла наша общая ПОБЕДА!
Будьте здоровы, кланяйтесь Вере Владимировне. С любовью, ваша мама, Нина Надеждина”.

Любка хотела привстать, но теплое, монотонное сопение сообщило, что Петька заснул. Вера Владимировна тихонько пробралась к чайнику, налила в стаканы воды, достала половинку хлебного ломтика. Примерилась, разрезала на две части. Пока Любка не глядела на нее, меньшую взяла себе.

Спустя пару минут она освободилась от объятий спящего Петьки, бесшумно подошла к огню, тихо сказала:
— Спасибо вам за все, Вера Владимировна.

Так обняла теплым взглядом:
—  Да о чем ты, Любушка. Вам спасибо, приютили старуху бесполезную. Что с тобой, лица ведь нет с самого порога?

Любка пошатнулась, поймала ладонью край стола, втянула березовый аромат тлеющих дров, ответила:
—  На маму похоронка пришла. Вместе с поздравлением и похоронка. Не смогла обогнать, теперь вот жарит мне грудь. Я ее от Петьки спрятала.

Вера Владимировна ахнула, закрыла ладонями рот, отмахнула слезы, что хлынули по впалым щекам, бросилась к Любке:
—  Деточка моя, да что же это за горе, господи за что?

Любка ответила на объятья, а Вера Владимировна  оглянулась на спящего Петьку, шепнула:
— У Зинаиды похоронку взяла?

Люба до боли закусила губу, во рту почувствовала ржавый привкус крови и тошноту пустого желудка. Голова кружилась, в животе поселилась тупая боль. Она хотела уткнуться с колючий бушлат Веры Владимировны и заплакать, но спасительные слезы так и не появились, она отстранилась, шумно выдохнула.

В кровати заерзал Петька, что-то приговаривая во сне.
Любка затаила дыхание, успокоилась, шепнула Вере Владимировне:
—  Я Зинке строго-настрого запретила кому угодно говорить о похоронке. Как я могу под Новый год Петру сказать, что теперь только я у него и осталась? Пусть он, хотя бы чуть-чуть счастлив будет. Послезавтра первое?  Да, так и есть у них в доме пионеров елка…

—  Зина не скажет. Она ведь и мне не знала, как сказать про Степана Андреевича и Женю… Две похоронки в один день на бойцов моих…

Вера Владимировна затихла, схватила стакан с остывшей водой, как спасательный круг,  отхлебнула, вернула на место:
—  Не одни вы, Любушка, я у вас есть. Сейчас тебе кое-что скажу, только ты вначале выслушай, не горячись. Мама твоя права. Была. Про сцену, про искусство. Вернись в театр. О Пете подумай, душа моя светлая. Какая ты шоферка, девчонка совсем, а вдруг… Господи, прости.

—  Да не рвите вы мне сердце, Вера Владимировна. Знаю сама, но не могу пока я, понимаете?

—  Я ведь старуха уже, подвести могу здоровьем, а ты, ты для Петки – солнце.

— Вера Владимировна, идемте спать, мне через три часа в рейс выезжать.

Любка скинула тяжелые сапоги, крепко прижалась к Пете, вдохнула запах его сбившихся волос. Они пахли, как и у мамы лесом. Любка сглотнула, почувствовала в горле каменный узел. Ей стало страшно так же, как когда-то под Новый год в детстве.
Тогда она провалилась в сырой погреб соседского сарая и просидела там до самого вечера. Ей тогда казалось, что в мире она одна и никто не сможет ее отыскать, пока папа вдруг не появился, не поднял ее наверх сильными, большими ручищами, она уткнулась в его бороду и задремала, а потом он вручил ей самый настоящий, рыже-золотой мандарин. Любка ела его и думала, что папа настоящий Дед Мороз, раз у него есть мандарины и колючая борода.

Любка услышала мамин голос: “Милая, вставай, а то опоздаешь”.
Она резко поднялась, сон, вслед за маминым голосом, растворился в полумраке комнаты. От снега и звезд можно было разглядеть силуэты. Стулья, пианино, стол и остальная мебель напоминали поверженных чудищ. Любка смахнула остатки сна, прищурилась, глянула на часы. Наскоро переоделась. Тяжелые, отцовские штаны хорошо согревали.

Стараясь не разбудить Петю и Веру Владимировну, Любка вскипятила воды, свою пайку разделила на 3 части. Желудок урчал, она успокоила его кипятком. Свою краюху завернула и бросила в карман.

Накинула ватник, шерстяной платок, ушанку, варежки, вышла. Захрустела по снегу к погрузке.

Знакомый голос заскрипел:
—  Любаша, наконец явилась! Давай скорее сюда, примёрзла что ли? Тебе еще туда и обратно мчать, а ты не проснулась. Ну-ка где улыбочка, вольнонаемная Любовь Викторовна Надеждина?

—  Дядь Миш, шутки у тебя, как у моего деда покойного, только тараканов развлекать.

—  Да тьфу на тебя. Иди вон шустрее, полуторка уже груженая. Аккуратно только, дверь полуоткрытой держи, фашист не дремлет, в оба гляди и прыгай сразу, если дело керосином запахнет, ясно?

—  Так точно, товарищ генерал.

—  Да еще раз, тфью. Вон позавчера, между прочим, один такой же умный закрутил машину на льду. Шутка ли в деле!

Любка взяла бумаги, подошла к машине. Она знала, что старик за нее переживает, как за дочку. Тридцать километров по дороге, что тянула в город жизнь, были похлеще любой автогонки, а Любкиным правам было меньше года. Но водить она умела отлично. Толик учил ее и на легковушке, и на буханке. Инструктор на курсах говорил, что она прирожденный водитель. Толик тоже прирожденным был. Они так и думали, что поженятся, купят одну на двоих машину. Управление заранее поделили по справедливости – по выходным Любка штурман, по будням Толик.

Кто ж тогда думать мог, что начнется война? Отец погиб в первые дни, поэтому Любка так радовалась, что на учениях Толик сломал в двух местах ногу, а он злился: “Нашла инвалида, все вон на фронте, а я тут ковыляю, как чучело!” Любка улыбалась и целовала его в теплые губы, тогда он злился меньше.
А потом Толик, как следует не оправившись, рванул в первых рядах будущую Дорогу Жизни осваивать. Дня два тренировался, чтобы ходить не хромая. Взяли.
Каждый раз экономил ей с пайка галетину. Сухую, вкусную. Она делила ее с Петькой, когда ждала Толика. Потом уж и с соседкой, Верой Владимировной, когда ее мужа и сына в одном бою уложили.
В выходной Толик приходил к Любке на репетиции: “Я, Любовь Викторовна, искусством облагораживаюсь, надумал на тебе жениться, куда мне олухом в мужья к такой приме”.

Когда полуторку Толика обстреляли немецкие самолеты, Любка тоже репетировала. Ей наконец-то дали ту самую, долгожданную роль в спектакле “Три сестры” и она, назло войне, боли и голоду была счастлива.
А к вечеру пришла мать Толика и сообщила,  что и он, и машина, ушли под тонкий, ноябрьский лед.
Больше Любка на сцену не вышла. Через неделю она уже ездила на буханке по Ладоге, только перед этим поцапалась с одним лейтенантом, который назвал ее “бабой-баранкой”.
Дядя Миша приговаривал: “Вон как рожу излохматила орлу, а нечего девку доводить, водит справно, да и посмелее некоторых шутов гороховых”.

Любка тряхнула головой, прогоняя навалившиеся воспоминания, махнула Михалычу. Поехала. Машина шла хорошо. Держала дистанцию, регулировщицы, в белых маскировочных халатах, указывали направление. Дорога играла алмазным инеем и казалась легкой, как будто природа заключила перемирие в честь праздников. От этого света заболели глаза, мороз смешался с горючим и странный запах, похожий на больничный, ударил Любке в нос.
Так пахло от мамы. Любка стиснула зубы, крикнула на выдохе.
От куда-то из детства всплыли слова дедовой казачьей песни, и она заголосила: “Черный ворон, чей ты вьешься над моею головой, ты добычи не добьешься, черный ворон я не твой”. Горячие слезы лились, вслед за песней, освобождали.
Она выдохнула, вытерла лицо, остановилась. Вот и на месте.

Пока на обратную дорогу ее буханочку грузили, Люба успела выпить чаю в обогревательном пункте. Мужчины на улице курили и переговаривались о погибшем накануне. Любка подумала, что умирать, должно быть, не страшно, когда вот так, быстро, от пулеметной очереди или взрыва. А потом вспомнила теплое дыхание Петьки и дала себе слово, что после праздников вернется в театр, если примут. Если выживет.

Кто-то окликнул ее:
— Красота моя, ну ты где заблудилась? Груз у тебя ценный, особенный. Детям к завтрашнему утреннику везешь ящики с мандаринами и елку. Ты уж, будь добра, в целости и сохранности доставь. Не заморозь.
Любка кивнула. Мандарины на елку в голодный город – это не просто волшебство, это самое невозможное чудо.
Она не удержалась и заглянула в багажник, прочла на одной из фанерных коробок: «Детям блокадного Ленинграда. Грузия»

Усталое солнце отразилось на засахаренном снегом ковре, заиграло драгоценными переливами. Любка решила, что это хороший знак и тронулась. Ее догнали быстрые сумерки уходящего года.
Поднимался ледяной ветер. Любе стало радостно, как будто ей снова пять, и скоро она с родителями отправится на елку.
Любка кивнула регулировщице, последовала ее указаниям. Из тридцати с небольших километров оставалось двадцать. Ох и обрадуется завтра на утреннике Петька настоящей елке и мандаринам.
Густые сумерки подмигивали стальными звездами. Любка улыбнулась им. На секунду ей показалось, что звезды летят следом за буханкой. Она тряхнула головой, чтобы избавиться от наваждения, но в эти самые минуты на месте звезд появились самолеты. Любка наскоро сложила три пальца, перекрестилась, как учила Вера Владимировна: “Спаси и Сохрани, Господи!”
Неужели, гады на нее охоту затеяли? Два самолета отделились от остальных. Кинулись в атаку. Любка кинула машину вправо-влево, тормознула, выключила фары. Маневр удался. Самолеты как будто сгинули. Она немного обождала и поехала крадучись, бросила в темноту:
— Так-то, чехонь фашистская, брысь.

Но самолеты выжидали. Снова завыли, загудели, захохотали сиренами, заколотили пулями. Любка повторила маневр, крутанула буханку. Сделала зигзаг. Остановилась, замерла, опять помчалась. Снова ее маневр удался. Но не на долго.
Бомбардировщики будто бы вычисляли ее тактику, подстраивались, чтобы бить наверняка.
Любка скинула ушанку, сорвала колючую шаль, вытерла с глаз горячий пот: “Ах ты сволочь фашистская, черта лысого я тебе дамся. Не выйдет, так просто. Повоюем, чучело!”
Любка рванула вперед и помчалась, нарушая запреты о допустимой на льду скорости. Только бы дотянуть до наших. Сколько же там осталось 15-12 километров?
Любка выкидывала такие маневры, о которых когда-то слышала от Толика. Вперед, назад, по тормозам, резко уходить влево. Жать. Сбрасывать. Снова жать.
Самолеты не поспевали за обезумевшей шоферкой, меняли направление атак, заходили то поодиночке, то парой, но Любкина буханка упрямо шла вперед. Любка не понимала, то ли в голос сипло орет, то ли остервенело тянет про себя: “Ты добычи не добьешься, черный ворон я не твой.”

В какой-то момент Люба услышала, как по кузову пробежались одна за одной пули. С ее стороны осколком выбило стекло, что-то горячее обожгло лоб, согрело щеку. Она снова крутанула полуторку в каком-то невообразимом пируэте: “Бандит ты гитлеровский, не выйдет, не получится, слышишь меня!”

Любка стерла рукавом кровь, что заливала глаза, ледяной ветер больно кусал пальцы, ей показалось, что цитрусовый запах коснулся ее носа. Быстрее, быстрее гнать, чтобы мандарины не замерзли.
Неожиданно железные глотки самолетов заткнулись. Они сгинули, как и не было. Любка выплюнула с кровью слова:
—  Не очень-то вы без боекомплектов смелые, да фрицы, Гитлер капут, ясно вам!

Сколько же там, 5-3 километра? Вытяну.

Зубы у Люки стали отплясывать чечётку:
— Буханочка, миленькая моя, не подведи!

Голова закружилась, затуманилась. Любе показалось, что она уже не едет, а танцует посредине Ладожского озера на коньках вместе с Толиком, а потом катит санки вперед, к берегу, потому что в них мандарины для Петьки и остальных ребят.
И вот он уже берег, вот его знакомые очертания и дядя Миша. Вот еще папа, он достает Любку и протягивает мандарин, а мама шепчет: “Снегурочка наша самая красивая”.

Скрипящий, как старая дверь голос, вырвал  Любку из мерзлой глубины:
— Та вон гляньте, она уже глаза открыла. Не девка, а боже ж ты мой.

Круглая тетка позвала взъерошенного мужчину в очках и с бородкой: Он нагнулся над Любкой:
—  Ну что, Любовь, жива? Тише, тише. Я доктор Краснов.

Любка беззвучно зашевелила потрескавшимися губами, безуспешно пытаясь подняться.
— Ну, потерпи, героиня. Не рвись в бой. Пить не дам, а губы оботру водицей. Так получше?

Любка просипела:
— Ма…, мандарины?

Тетка хохотнула:
— Та куда они делись, все доставлены вместе с елкой. Главное, кому сказать, не поверят, сама с барана весом, а дотянула полуторку с пробитыми скатами, да еще и груженую.

—  Тетя Маша, вы чего к человеку пристали. Дайте отдохнуть, вон зеленая вся, как елка та. А вы Люба, не серчайте, это тетя Маша от радости выступает.
Вы, Люба, руки обморозили и крови потеряли прилично. Как доехали - ума не приложу. Но не волнуйтесь, до победы все точно заживет. С вашим-то упорством!

Тетя Маша повернулась и подмигнула Любке:
—  Снегурочка ты, так и есть. Повязку с головы снять и под елку.

Краснов потянулся к тумбочке:
— Да, вам вот тут, велено кое-что передать с объявлением благодарности от самого Деда Мороза. С Новым Годом, дорогая вы наша!
Он улыбнулся, усталые глаза ожили. И Краснов протянул Любке рыжий, с зеленым пятнышком мандарин. Цитрусовый аромат соединился с запахом больницы.

Любка улыбнулась в ответ и шепотом повторила:
— С Новым Годом!

 

Таблетка Кузнецова

В ординаторской Онкоинститута было шумно и суматошно. Пахло свежими огурцами, копченой колбасой, шпротами и коньяком.  В открытые окна смотрел вечерний город. Рабочий день был давно закончен, но никто не спешил домой. Недовольная санитарка уже третий раз заглядывала в кабинет, демонстративно гремя ведром. Ее смена заканчивалась мытьем полов  в ординаторской.
Наконец, седой, суховатый мужчина в брючном костюме и очках, обрамленных золотой оправой, смеясь крикнул женщине:

- Настасья Константиновна, да бросай ты это неблагодарное дело. Я тебя сегодня освобождаю от поломойства. Иди лучше к нам, без тебя даже мои проводы на пенсию не состояться. В общем, слушай мой приказ, пока еще главного врача – швабру налево, ведро направо, сама прямо, вот сюда. Садись, садись на диван. Так, молодежь, теснитесь, угощайте мою подругу и правую руку.

Настасья, румяная, похожая на сдобную булочку женщина с озорными ямочками на щенках и гулькой на макушке смущенно улыбнулась:

- Вот ведь еще дело, Михаил Иванович, прям неудобно мне, ежкин матрешкин.

Мужчина подошел к санитарке с пластиковой стопкой:

- Давай, Настенька, за меня, за новые кадры.
Высокая женщина с длинными черными волосами и кошачьими движениями произнесла тост:

- Будьте здоровых, Михаил Иваныч, нас не забывайте. Кстати, кого приемником своим выдвинули, держите интригу, а мы мучаемся, ставки делаем.

Главный поправил очки и засмеялся:

- А ты на мое место, что ли, Алиса собралась. Шустрая.

Женщина пригубила из стаканчика и подернула плечами:

-  Ну, как сказать. Все мы не против, но ваш-то фаворит Кузнецов.

Рыжий мужчина, с конопатым лицом бросил в рот, как в баскетбольное кольцо две маслины и добавил:

- Был фаворитом, был претендентом. А после того, как его обвинили во врачебной ошибке, даже мечтать о таком месте вредно.

Михаил Иванович резко снял очки, бросил их на стол, заиграл желваками скул:

- Ну и скотина ты, Солин. Да, Настенька, остаешься ты в змеюшнике. Я, Солин, знаю, кто в прокуратуре о нервном срыве Кузнецова доносы стучал.

Главный повернулся к столу, за которым сидело еще несколько человек. Знаю также, кто подписи по больнице в его защиту собирал. Вовремя я на пенсию…

В этот момент в кармане у мужчины завибрировал смартфон. Он глянул на экран и прочел – “Саша Кузнецов”. Снял трубку, утвердительно ответил и спустился к выходу.
Там его ждал мужчина. Он был одет в бейсболку, ветровку и джины. Небритый, с глубоким взглядом серых глаз:

- Ну, здрасьте, дядь Миша. Это вам – как молодому пенсионеру.
Мужчина протянул удочку и улыбнулся.

Главный приобнял его, взял в руки подарок:

- Спасибо, Сашенька. Пойдем, хоть на пять минут зайдем.

Кузнецов отрицательно кивнул:

- Я себе тоже удочку купил. Теперь, когда я официальный псих и, возможный убийца, все что мне остается – осваивать новую профессию.

- Да не дури ты, Сашка! Ты ж моим лучшим учеником был, а пальцы у тебя – пианисты обзавидоваться могут. И место главного – обязательно твоим стать должно, понимаешь! Я ведь знаю, что это твоя мечта была. Ну чего ты раскис?

- Слушайте, дядь Миш. Ну вы ведь знаете, что умерший пациент – брат губернатора. Вот, черт меня подери, не хотел оперировать его.  Его вообще нельзя оперировать было. Поверил, дурак, обещаниям.

- Сашенька, но ведь ты, действительно, хотел спасти человека. Твоя же система – один шанс все равно надо использовать. Тем более, пообещал губернатор и гранд и помещение для научно-исследовательской лаборатории по твоей работе. Ты ведь еще в институте мечтал о Нобелевке.

- Домечтался. Дядь Миша, адвокат мне сказал, что максимум дадут – условный срок. Я, знаете, верю ему, но дело не в этом. Рыбалка вещь хорошая, да ведь мы – как ни крути – врачи, сыны Эскулапа и Парацельса.

- Это да, Гиппократом клянусь.

- В общем, рыбу мы, конечно, половим, но потом за дело.

Мужчина снял очки, протер стекла, вернул их на нос и улыбнулся:

- Светлые мысли, Сашенька. Хорошо, что ты теперь как стёклышко, руки – твой главный инструмент. Да я думаю, наладится все, я ведь в псих диспансере подразузнал у Логвинова - твое, так сказать, истинное состояние нервной системы. Ну есть немного усталости, развод еще никого в Нирвану не загонял, а в целом все показатели в норме. Не получится из тебя психопат.

- Дядь Миш, я планирую научную работу писать. Дело масштабное.

Кузнецов почесал щетину и продолжил:

- Я уверен, что, если все выгорит - моя работа перевернет систему лечения злокачественных опухолей мозга. Ну, помните же про Нобелевку.
Кузнецов улыбнулся, сглотнул и чуть тише добавил:

- Но без вашей помощи мне никак. Я пока точно не знаю, какое решение по врачебной практике вынесет суд, но план работы наметил. Еще возьму пару ребят аспирантов и будем мир спасать от заразы. Мне Лешка Никитин, помните, наш вечный двоечник, обещал лабораторию. Он же теперь король фармацевтического рынка. Вы как вообще, со мной, дядь Миша-золотые руки?

Михаил Иванович растерянно посмотрел на удочку и поставил ее к стенке, снял очки, попытался попасть дужкой в карман пиджака на груди. Вытер со лба испарину, улыбнулся.
Где-то запели стрижи, ветер принес запах костра.

 Он вдруг обнял и затряс Кузнецова, снова одел очки и ответил:

- Какая к черту пенсия, какая к черту рыбалка, Сашенька.

Кузнецов засмеялся, пожал мужчине руку, присвистнул:

- Ничего себе, пенсионер, так и руку хирурга сломать можно. В общем, я послезавтра к вам с утра с подробностями зайду.

Михаил Иванович взял подмышку удочку, кашлянул и ответил:

- Да чего тянуть, я завтра тебя ждать буду.

Кузнецов кивнул, хохотнул, прошелся ладонью по заросшему лицу, подумал, что надо срочно выбриться и выдохнул. На выходе из двора больницы, перед фонарем его окликнула женщина в цветастом халате:

- Мущщина, обождите. Минуточку. Вы, кажись, с онко дохтор. Заросли чего-то, со смены, небось. Я вас в прошлом годе еще приметила, вы соседку по палате мою лечили. Я, знаете, спросить хочу, а правда, что скоро такую таблетку изобретут, что она рак вылечит?

Женщина застыла в ожидании ответа, даже рот приоткрыла.

Кузнецов улыбнулся глазами. Медленно кивнул:

- Правда, скоро изобретут, не сомневайтесь.

Женщина восторженно хихикнула. Поспешила в больницу. Кузнецов приложил ладони к лицу, снял кепку и зашагал, насвистывая какую-то детскую песенку.


Виктория
13:43:26 20/09/2022

Большое спасибо за публикацию

ООО «Союз писателей России»

ООО «Союз писателей России» Ростовское региональное отделение.

Все права защищены.

Использование опубликованных текстов возможно только с разрешения авторов.

Контакты: