ООО «Союз писателей России»

Ростовское региональное отделение
Донская областная писательская организация (основана в 1923 г.)

ПРОИЗВЕДЕНИЯ ПОБЕДИТЕЛЕЙ КОНКУРСА «О, Дон, мой край любимый!»

12:08:21 14/10/2017

КОНКУРС АВТОРОВ ОТ 35 ЛЕТ

ПРОЗА

 

 

Второе место

Токарев А.П.

Ростов-на-Дону

 

День Победы

 

Маленькое, невзрачное здание вокзала, поблёскивавшее широкими, ярко светящимися окнами, напоминало кораблик, уплывающий в звёздную ночь. Внутри всё было как обычно на маленьких провинциальных вокзальчиках.

Два ряда составленных спинка к спинке длинных вокзальных скамеекс широкими проходами между ними, и ещё вдоль стен пара штук таких же стояла – вот и всё убранство этого небольшого кораблика.

Скамейки были стандартного серо-жёлтого цвета, а пол выложен мелкой коричневой плиткой. Всё было серенько, а в тусклом освещении вокзала казалось тоскливым.

Следующая электричка будет только в шесть часов утра.

Окошко кассы, до утра намертво задвинутое фанерной перегородкой, подслеповато глядело в зал.

Люди, опоздавшие на последнюю электричку, устраивались на скамьях каждый по-своему. Их было не так уж много, и места на вокзале хватало всем.

Стоял ненавязчивый вокзальный шумок. Кто-то сумки двигал, обустраивая своё место поудобнее, кто-то негромко переговаривался с соседями, а кто-то жевал, перекусывая чем бог послал, как молодайка с авоськой, при теле, в цветастом платье, доедающая помидор, – сама раскрасневшаяся, как помидор. По мере приближения к полуночи все понемногу успокаивались. Расположились кто как мог: кто-то сидел на скамье, а кто полулежал на ней, опершись на свою поклажу. Кое-кто, разлёгшись с минимальным комфортом на скамье, поджав под себя ноги, уже дремал.

Вскоре за окнами вокзальчика, в городке, наступила тишина. Но это ещё было чуткое безмолвие. Иногда запоздалая машина прогудит или чьи-то каблучки, торопясь, простучат. В окнах вокзала, мерцая, дрожали крупные южные звёзды. Они прилипли к вокзальным окнам и, любопытствуя, заглядывали в зал ожидания.

А внутри лёгкий шумок затихал. Потихонечку все окончательно устроились, и тишина начала проникать уже и внутрь вокзала, дремотно обволакивать людей.

Но вот неожиданно эту тишину тронули аккорды расстроенной гитары, и ворвавшись в неё, по вокзалу разнёсся хрипловатый голос, роняя щемящие блатные нотки:

А где-то в Магадане зимы холодней,

Но по большому счёту всё, как у людей.

Лишь вереницы серых вышек лагерей,

И мне торчать тут до последних снегирей.

Незамысловатая блатная песенка была полна тоски по воле. Откуда появились эти двое мужчин с гитарой за суетой никто не заметил. И многим это нарушение тишины не понравилось. Благообразная полноватая старушка с кошёлкой проворчала:

– И не отдохнуть теперича…

Поддержала её и сухонькая старушенция, сидящая рядом с ветераном, выставившим колесом грудь с медалью:

– Каким ветром их сюда занесло?

– Черти принесли, – отозвалась женщина с усталым измятым лицом, в полинялом платье, и с большой клеёнчатой сумкой.

Сидящая рядом с мужчинами молодайка, та, что с авоськой и в цветастом платье, – доевшая, наконец, помидор, – наоборот поддержала:

– Да пускай поют. Веселее будет ночь коротать.

– Вот фифа, – хмыкнула старушенция.

Остальные промолчали. Но, нравится, не нравится, а песня уже звучала. И вдруг резко оборвалась. Наступила пауза. Расстроенная струна подребезжала немного и притихла. Все успокоились. Но вот новый перебор аккордов и – зазвучало, и полилось:

День Победы, как он был от нас далёк,

Как в костре потухшем таял уголёк.

Были вёрсты, обгорелые, в пыли,

Этот день мы приближали, как могли.

Громыхая самодельной потёртой тростью, по уныло-тоскливой коричневой плитке, в большом не по размеру пиджаке, с потускневшей от времени медалью «За Отвагу» на груди, приковылял старик. И, остановившись рядом, захрипел подпевая: «с сединою на висках… порохом пропах»...

Потом он робко присел на краю скамейки, выставив вперёд протез, умостив его поудобнее, видно уставшая культя ныла от деревяшки; застенчиво заулыбался, слушая уже молча песню. Слушал он с особым вниманием, даже с упоением, и лицо его на глазах становилось торжественным. И он не замечал проступающие в голосе певца блатняцкие нотки, и то, что пахло от крепкого жилистого певца перегаром. Ветерана трогали за сердце слова, и он в них растворился. Его серые глаза среди разбежавшихся лучей морщинок слегка увлажнились, и неизбывная тоска легла у края глаз. О чём он сейчас думал, что вспоминал, и что ему привиделось?

Может, ему привиделось, как дрожащий, срывающийся голосок сестрички взорвал неспокойную стонущую тишину медсанбата: «Родненькие, победа!» – и этот крик пронзил его, всколыхнул в нём что-то полузабытое внутри, от того, теплящегося ещё чувства мирной счастливой жизни. И до сих пор этот крик помнится.

Видно много с войны печали в сердце ветерана накопилось, и отложилось в нём щемящей болью. Глаза его были сосредоточены, на переносице обозначилась глубокая морщина; он словно вглядывался в свою память. Ветеран покачивался в такт песне с отрешённым от мира сего взглядом. Он невольно провёл рукой по искалеченной ноге. И вспомнилось ему, как он больно, словно бы об стенку, ударился… Но никакой преграды не было. Взрыв опрокинул его, в глазах помутилось и он потерял сознание. Как будто какая-то смертельная усталость навалилась. И марево окутало, а сквозь него, словно по воздуху, шла к нему Настасья. Он удивился и попытался спросить жену: «Откуда ты здесь?» – но только губы шевелились, а звука не было. А Настасья взяла за руку: «Домой пора возвращаться», – и повела его. И провалился он в какое-то липкое забытьё. А очнулся в медсанбате – уже без ноги. Оказывается хрупкая девушка санинструктор вытащила его с поля боя. И он по гроб жизни будет ей благодарен. Но, как червь, точила сердце мысль: «Кому он теперь нужен без ноги?» И так целую неделю он волком смотрел на докторов и на окружающих. Но как-то подсел к нему на скрипучую кровать невысокий солдатик. Такой худющий, весь забинтованный, а глаза острые и насмешливые. Спросил участливо: «Как живёшь-можешь, боец?» А он в ответ молчит.

«Э-э, так дело не пойдёт, – и солдатик представился: – Микола, из пехоты, как ведомо – царицы полей. – И начал представлять остальных. Показал на другого солдата с подвешенной ногой: – Семён, артиллерия, бог войны, а вот тот, что без ног, Иван танкист. Страшенная сила. Под гусеницы его танкетки не попадайся. Переедет и не заметит».

Иван добродушно отозвался: «Меньше его, пустомелю, слушай. Хотя без его балагурства нам бы тут тошно было, – и спросил: – «А ты кто будешь, солдат?» – «Разведка, – буркнул он тогда в ответ». – «О-о, – уважительно протянул Иван. – С такими ребятами я дружу. С ними можно в огонь и воду».

А он опять насупился. И дальше, надувшись, как сыч, не поддерживал разговора. А ночью его разобрало. Постучал он с досады кулаком себя по лбу: «Толоконный лоб, – взяло его зло на самого себя. – Чего он разнюнился. Чего на весь мир ополчился? Иван вон без ног, а не унывает. Ещё и шутит. Так и сыпет прибаутками: «Воевать – не галушки жевать». А инвалид и из культи по врагу палит».

Вначале он воспринял это как мальчишескую дурашливость, недостойную стреляных бойцов. А теперь, лёжа в темноте один на один со своими мыслями, вдруг понял: а по-другому и не выживешь.

И решил он: надо бороться и дружить с ребятами. У каждого своя невосполнимая беда. И присказка Ивана как раз подходящая вспомнилась: «Не верь судьбе – спасение в борьбе».

А вскорости их перевезли в госпиталь. И когда ему сделали протез, и он мало-мальски начал ходить без костылей – душа вроде как ожила. Мир вокруг посветлел. И решил он ехать к Настасье.

Решил: примет не примет, а без неё ему не жить. А тут ещё Ивана, смелого на язык, но как и он – прячущегося от жизни в госпитале, жена сама нашла. И на глазах у всех накричала на него, упрекая: «Ты бросил нас. И о детях не подумал. А они ждут – скоро ли приедет папа?» Так, что даже жалко было смотреть на Ивана. Тот сжался, как мокрая курица, – и куда девался его боевитый вид. А потом все, – кто облегчённо, а кто, особенно которые с костылями, тяжело вздыхая, – провожали Ивана домой. А он, смахивая невольную слезу, шептал: «Прощайте, друзья. Надёга у меня есть и вам такой желаю, – и под конец пошутил сквозь счастливые слёзы, переделав присказку: «Не верь судьбе: спасение в жене».

Вот и он поехал к своей надёге. А приехал, и оробел у родной двери, не зная стучать или уходить. Но что-то загремело во дворе и он, преодолев сильную дрожь в руках, всё же торопливо постучал. Разведчик он или не разведчик! Трость за спину спрятал. На войне было легче смерти в глаза смотреть, чем сейчас жене в глаза заглянуть. Настасья вышла и обомлела. Кинулась обнимать, а он без опоры на трость чуть не упал. Сконфузился и, как у Ивана – слёзы брызнули из глаз. Готов был сквозь землю провалиться. А Настасья, бережно поддерживая, ввела в комнату, усадила и, взяв полотенце, к большому его стыду отлупцевала за то, что молчал, не писал, скрывал не свою, а их общую беду. Приговаривала:

– Не жалел ты меня! Себя пожалел. И я тебя, окаянного, не буду жалеть.

И он всё стерпел – поделом ведь. Получается, он не доверял ей, главное, не доверял её женскому любящему сердцу.

А в то памятное утро в медсанбате они, молодые, израненные парни, обожжённые огнём войны, искалеченные ею, радовались победе, да так, что не замечали недостающих ног, рук. Обнимались, целовались и плакали. Да, и слёзы пробивались на их суровых лицах. Ведь сколько ребят на их глазах померло, даже в этом медсанбате. Недавно не стало здесь и Миколы, его друга, всегда подбадривавшего всех, и особенно самых отчаявшихся. Всем запомнилась его присказка: «Жизнь – девка капризная, а смерть – безотказная… Но мы её, ребята, перехитрим».

Не перехитрил…

И больше всего о нём жалели, казалось ему, – он и медсестричка. Он друга потерял, а она… любовь. Приглянулись они друг другу, с первого взгляда. Война войной, а жизнь брала своё. Но видно не судьба. Война, как слепая повитуха, сводила и разводила людей. Хотя не в её правах распоряжаться жизнью…

Глаза старика вдруг замигали. Он потёр их сухим, испещрённым жилками кулаком, а они всё наполнялись солёной влагой. Он виновато улыбался, стирая слёзы, словно извиняясь за свою минутную слабость.

Защемило от боли закалённое в боях сердце воина. Рядом, как бы изгаляясь, вибрируя приблатнённой интонацией в голосе, развязно и громко пел сухощавый, лет сорока, мужчина в кепочке. Глаза его были пусты и белесы, и ничего не выражали. Казалось, будто его голос жил сам по себе, а он со своими глазами – существовал отдельно.

Мужик, внезапно прервав песню и тускло, оценивающе, взглянув на старика, с хрипотцой в голосе спросил:

– Что, любится моя песня?

– Ой, по душе, сынок, – охотно отозвался старик, и слегка выставив вперёд грудь с медалью, неуверенно попросил: – А не уважил бы старого ещё какой-нибудь песенкой из нашинских.

– Заказывай, – небрежно отозвался мужик с гитарой. – А впрочем, я тебе сейчас сбацаю музыку:

Бьётся в тесной печурке огонь,

На поленьях смола, как слеза.

И поёт мне в землянке гармонь

Про улыбку твою и глаза.

И это пелось по-прежнему с приблатнённой ноткой. Но старик не замечал эти жиганские нотки. Слова ему скребли душу.

– На поленьях смола как слеза… – просипел он растрогано.

А в это время, словно серая тень, прошмыгнул ещё один, видатьзапоздавший пассажир. Паренёк, как паренёк, в синих прошитых жёлтой ниткой, местного пошива джинсах и в поношенных кроссовках – своим видом он ничем, в общем-то, не выделялся. Летом многие парни так ходят. Единственно, что суетлив был и вертляв. Повертелся он, огляделся, и уселся позади мужика с гитарой.

А старик не заметил, как сам, повысив голос, загудел:

– И поёт мне в землянке гармонь, – покачиваясь в такт песне, покачивалась мерно и медаль «За отвагу». Но опять песня внезапно оборвалась, будто мужику с гитарой поднадоело гудение старика прямо ему в ухо, и только струна, жалобно тенькнув, всё ещё продолжала расстроенно дребезжать.

Старик недоумённо взглянул. Мужик поправил кепчонку, облегающую его стриженную голову, и изрёк:

– Хорошего понемножку.

Вдруг парень в кроссовках тронул за плечо мужика.

– Кореш, уважь ты старого вояку. Спой ему про войнуху, жалко, что ли. Родину человек защищал, кровь проливал. Глянь, как медальку-то поизносил. Потускнела, – и хихикнул.

Мужик резко обернулся и пристально взглянул на парня, и в его белесых глазах проскользнула злая искра. Процедил сквозь зубы:

– Что-то я не припомню тебя в своих корешах. И нечего буцать по плечам – не твои, и лишнего нечего базарить. Ты бы шёл своей дорогой. Сами разберёмся, – правда, папаша?

И старик снова заулыбался своей застенчивой улыбкой.

– Так я ж вот на чествовании ветеранов был, – развёл он, словно извиняясь, руками. – Вспомнили вот и пригласили, – он горделиво повёл седеющей головой. – Медаль-то давно не одевал. Разве на 9 Мая. Так то ж святой день, грех не одеть. А тут, в городе, нас на день раньше собрали. Они завтра какую-то важную шишку будут встречать. Ладно б Жукова или кого там из боевых генералов. Хотя бы Чуйкова. Я с ним гнал немцев из-под самого Сталинграда.

– Волгограда, – неожиданно тонким, чуть ли не девичьим голоском, поправила его цветастая молодайка с авоськой.

– Кому Волгограда, а кому Сталинграда, – твёрдо возразил ветеран и посетовал. – А то будут встречать какого-то неизвестного генерала. Может, он и не воевал. У нас в селе всё проще. По-свойски. Без всяких там выкрутасов и помпе… фу ты и не выговоришь – помпез… ностей. И с мужиками посидим, и по сто грамм фронтовых примем, и песни попоём. Как говорил Иван в медсанбате, – сам без ног, а балагур ещё тот, неунывающий: «Песню спеть, а потом можно умереть», – и снова улыбнулся открыто и бесхитростно.

– Это здорово, – крякнул вертлявый парень. – По сто грамм на грудь. Только умирать-то не надо. Куда спешить.

А ветеран, сожалея, продолжал:

– Жаль, завтра праздник, а я вот застрял, – и тут же спокойно с достоинством добавил – А я так просто медаль не ношу. А что хвастаться, у каждого есть своя награда за войну.

– Мы тоже награждённые страной, – хихикнул вертлявый.

Но старик, не обратив на него внимания, продолжал балагурить:

– И костюм мой старый бабка вытащила из сундука. А я уж усох. Болтается вот на мне, как на глисте, – и он тихо дрябленько засмеялся. – Отутюжила и вроде как новый, – и он гордо повёл плечами, выпятив грудь с медалью.

Парень в кроссовках опять хихикнул.

– Новый, то новый, только со старыми дырками.

Мужик в кепке резко повернулся к вертлявому, но сказать ничего не успел.

Дремавший рядом напарник мужика, вдруг зашевелился и, повернувшись к парню, сидевшему сзади, выставив бульдожью морду из-под надвинутой на глаза фураги, с угрозой прошипел, показав из рукава финку:

– Жить, что ли надоело? Разбазарился. Не встревай… – и вдруг запнулся. – Фишка! Ты, что ли? Вот чёрт. Где бы ещё свиделись. Когда ж ты откинулся? Тебя ж, говорят, за должок, того, подрезали. Живучий гад.

– Мало ль что говорят. Не из таких передряг сухим выходил. Вот я перед тобой живёхонький, – Фишка подхватился и, двигаясь мягкой кошачьей походкой, оказался перед мужиком с гитарой. – Не признал? Или узнавать не желаешь? А я только гитару заслышал, сразу усёк – свои. Твой репертуарчик. Не узнать трудно. Только вижу, ты его слегка подрасширил. На военное потянуло. А я туточки обитаю и при деле, – опять привычно хихикнул с кривоватой ухмылкой.

Мордатый, толкнул в бок мужика с гитарой.

– Везёт же гадёнышу. Живуч, как кошка. Помнишь, ты ж его на зоне чуть в карты не проиграл. В шестёрках ходил. А гляди, оперился… Только вид у тебя что-то задрыпанный. Орёл, а перья как у потрёпанной вороны.

Мужик недобро хмыкнул:

– Я что, должен всякую шелупонь помнить.

– Зря ты так, – обиделся Фишка. – Я вот не помню зла.

– Ты-ы ничто, и помнить тебе ничего, не положено, – вызверился мужик, и его белесые глаза потемнели.

Старик с медалью сидел, ошеломлённый нежданной переменой в настроении новых знакомых. Но он продолжал благостно улыбаться, думая, наверное, – чего не бывает при встрече давних дружков, может, что в прошлом не поделили. А из их разговора он ничего не мог толком понять, о хорошем они говорят или о плохом. Или так примиряются друг с другом.

Мужик с гитарой посмотрел снисходительно на растерянного старика, на его протез, и сжалился:

– Ну, так и быть – сейчас для тебя чего-нибудь сбацаю, – и проведя небрежно рукой по струнам, на мгновение примолк, задумавшись, словно выбирая, какую песню спеть.

Фишка резким движением, не церемонясь, сдвинул в сторону сидевшую возле мордатого улыбчивую молодайку, одетую в цветастое, и удобно уселся между ними. Молодайка, отодвинутая на самый край, ойкнула как девчонка и – с испуганным лицом, – подхватив авоську, пересела подальше от греха.

Старик неодобрительно глянул на Фишку своими кроткими, вдруг посерьёзневшими глазами и, громыхнув тростью, выпалил:

– Шут гороховый. Сесть что ли некуда.

Фишка вскочил, изогнулся в издевательском реверансе и прогундявил, повернувшись в сторону молодайки:

– Просю мерсю, – и снова усевшись на место, противненько хихикнул. – Папаш, лучше уж я присяду, чем сяду.

– Рот закрой, – оборвал его мужик с гитарой.

Мордатый тоже вставил слово с угрожающей интонацией:

– Фишка, ты так и не научился язык за зубами держать. Вечно ты базаришь не по делу, – и поглубже надвинув на лоб фурагу, погрузился опять в дрёму, вытянув ноги в проход.

– Извини, папаш, – повернулся к ветерану мужик, – в семье не без урода. Жаль, весь кайф нам поломал. А как мы с тобой пели… – и спросил: – Курнуть, папаш, не найдётся? Малость передохну, и попоём ещё твои песенки для души.

– А чего ж не найтись. Найдётся, – охотливо раскрыл пачку папирос старик.

У пачки «Беломора» сразу выросли три руки: бульдожья, заросшая тёмными волосами, очнувшегося мордатого, рядом – с длинными сухими пальцами – рука мужика с гитарой, и возле них, мелкая невзрачная, но довольно шустрая Фишкина ручонка.

Старик от такого незамысловатого, но неожиданного для него, уважительного внимания расхорохорился и разоткровенничался:

– Хорошие, гляжу, вы ребята. У нас тоже в разведке такие же лихие и отзывчивые были. Друг за дружку держались. Спину всегда прикроют, – и вздохнул. – Жаль, многих побило на войне, а кого и после войны смерть прибрала. Много железа поганого немецкого приняли на себя, и оно медленно после войны их убивало. Такое пережить не дай бог вам, ребятки.

– Не дай бог, папаш. Мы уж лучше поживём по тихому, по мирному времени. Пусть другие воюют, – прогундел мордатый, скривив губы после затяжки, и, сняв с головы свою фурагу, обнажил коротко стриженую голову. Он вроде как проснулся. Но зевнул. Затянулся. Было такое ощущение, что он живёт всё время в полудрёме, лишь на время прорываясь в реальный мир парой слов, когда уже невмоготу держать их в себе. Или, может, в этом было что-то другое? Этакая заява, так сказать о себе, а как же тут без него… без его присутствия и веского словца.

– А на фронте, на передовой, особенно перед боем, бывало, не дождёшься часа, чтоб без опаски покурить, – разошёлся ветеран, радёхонький, что его, старика, слушают, и не замечая, как с ехидной улыбочкой перебросилась взглядами компания. – Снайпера в любой момент могут накрыть. Им что цыгарка, что свет фонарика, – попадут в десятку. И считай – пропал не за понюх табака. А старшина ещё страшнее снайперов. Увидит – убьёт. Та и мы ж с понятием – жить-то хочется. Маскируемся, кто как может. Кто под шинелькой прячет огонёк, кто в ладони зажмёт, дым глотает. Сейчас возьми пальцами зажжённую спичку – обожжёшься, а тогда хоть бы что. Боли не чувствовали. Всё казалось онемевшим и снаружи, и снутри. Допекла нас эта фашистская сволочь. И отчего так жадно хотелось курить на войне – не пойму. Цигарку пальцами задавишь, послюнявишь и, если окурок не докурил, про чёрный день спрячешь за отворот пилотки. Как в поговорке: «На фронте берегут махорку», – и вздохнул. – А теперь – кури, никто не подстрелит, а желания нет уже такого, как тогда – без удержу смалить. А поделиться махорочкой – так это ж первое дело, неписанный закон – последним, а делись с товарищем. Любой бы из нас так поступил, – говорил он с расстановкой, нажимая на отдельные слова – «поделиться»… «неписанный закон»… – оглядывая новых сотоварищей, что с ухмылкой на лицах слушали разболтавшегося старика.

Он затянулся папиросой, кыхыкнул, ещё раз вгляделся в лица, пытаясь понять их выражение. А Фишка вдруг подхватился, зажёг спичку и потушил её пальцами.

– А ты говоришь – на фронте. Это мы могём и здесь. Чем, старый, хотел удивить?

– Вот шут гороховый, – опять повторил с раздражением старик.

Фишка хихикнул, подмигнул мужикам: мол, дед чудной, ещё пошухарит и повеселит нас. А мужики курили молча на дармовщину, и с наслаждением затягивались, особенно не утруждаясь прислушиваться к тому, что там рассказывает старый вояка. У каждого свои виды и думы были на жизнь. И свой опыт, который коль рассказать, так слушающему мало не покажется. Только Фишка по беспокойному своему характеру, везде и при всём быть, наверное, хоть вполуха, но слушал.

Сухонькая невзрачная старушенция, дежурившая у сумки ветерана, уже раза два окликала старика, чтоб он шёл подальше от этой компании. Но, поняв, что бесполезно, легла на скамью и, поджав под себя по-девчоночьи колени, превратилась в маленький, вернее махонький комочек, который сразу не так просто заметишь среди сумок. И так чудно было на неё, затерявшуюся среди вещей, смотреть.

А полноватая, с каким-то жёваным лицом, женщина в полинялом платье всё пересчитывала, позвякивая, пустые бутылки в большой клеёнчатой сумке. Наконец, она тоже притихла, прикорнув у своего богатства.

Сидевшая недалеко от компании, супружеская пара пожилых людей, вначале было забеспокоившаяся от громкоголосого пения, тоже начала засыпать, склонив друг к другу головы. Рядом с ними сидя дремал парень атлетического телосложения со спортивной сумкой, зажатой между ног. За всё время он не пошевелился, будто он один был в зале, и никто не мешал ему спать.

Лишь на пятачке, где обитали наши герои, жизнь шла своим чередом. Старик, поняв, что его не ахти как слушают, хотел было уйти. Но Фишка вдруг спросил:

– А как ты с немцем справлялся? Они ж откормленные бугаи были. А тебя всего – с вершок. Мне дед говорил, что у них и консервы, и сыры круглые, как колбаски, и даже сладкие батончики были в сухом пайке. Жри-обжирайся. Жили же люди.

А старик вдруг подумал, что это он скукоту развёл своими сурьёзными воспоминаниями. А надо ведь обстановку разрядить, раз человек интересуется. И что эта молодежь знает о войне – колбаски, батончики им подавай.

И понесло его дальше, не смотря на скрытую иронию в вопросе Фишки, больше заводящего его на разговор, чем желавшего услышать ответ:

– Мы и без колбасок их били. Я ж когда в разведке служил, не такой усохший был…

Мужик с гитарой, повернувшись, словно только что услышал его, очень удивлённо взглянул на хилое телосложение старика. Подумал, наверное: неужто в этом тщедушном теле когда-то была сила или старик прибрёхивает?

А ветеран продолжал:

– А бывали на фронте и разные курьёзные случаи. Взяли мы как-то языка. С таким трудом добыли этого фрица. Полночи пластались, пока отыскали его. А он возьми да как рвани от нас, словно заяц. Сильный гад – вырвался. Я ему подножку и прикладом – по башке. Хорошо, что фриц не успел вскрикнуть. Да я переборщил, а может, он от страха взял и помер, да ещё и обделался, сукин сын…

Мелкий, словно рассыпавшийся горошек, прокатился смешок Фишки, но никто его не поддержал, и старик в полной тишине растерянно продолжил свой рассказ:

– Пришлось идти за другим. А уж скоро утро...

– Короче, вояка. Сам-то ты не обделался? Сухой, хоть остался. Гляжу, борзый ты был. Вот заливаешь, – угрюмо перебив, криво улыбнулся мордатый и, напялив опять на лоб фурагу, вытянул ещё дальше в проход ноги.

– Микола, что ты мешаешь старому выбрёхиваться, – опять противно хихикнул Фишка.

– А я не брешу. У меня между прочим на фронте был боевой дружок, тоже Миколой звали. Помер жаль в медсанбате.

– Какой я тебе Микола. Я не твой дружок. Поживу ещё. Давай короче, Склифосовский, – огрызнулся мордатый, будто обиделся, и взмахнул недовольно рукой. Финка скользнула и выпала из рукава. Зазвенело железо на серой плитке. Мордатый быстро поднял с возгласом:

– Вот старый достал, – и спрятал.

– Ты бы подальше её заховал, – посоветовал Фишка.

А старик, ошеломлённый, уже без охоты торопливо продолжил, чтоб побыстрее закончить свой рассказ:

– Ну, взяли мы его под утро, когда тот вышел по нужде (Фишка снова хихикнул). – Светать уже начало, – и старик взглянул из-под насупленных бровей на мордатого. – Сухим взяли (мордатый уже прикрыл глаза). А он, гад, оказался раненым в ногу. Хромой, значит, и пришлось тащить его всю дорогу на своём горбу.

– Хромой хромого тащил – вот потеха, – съехидничал Фишка, и уголки его губ скривились.

– Да, нет, – ответил без особого желания рассказывать дальше старик. – Я ж тогда ещё с ногой был. А «язык» вышел ценным. Не зря я его тащил. Штурмбанфюрером оказался, – и он решительно поднялся, чтоб уходить.

Но мужик с гитарой потянул его за рукав.

– Не спеши. По такому поводу надо бы и выпить, старина. Такие фартовые дела давно минувших дней надо бы обмыть.

Старик, хотевший было уйти, непонимающе взглянул в белесые, но острые и едкие глаза мужика с гитарой, который вдруг проявил к нему уважительное внимание, и сел на своё место.

А тот краем губ сухо улыбнулся и протянул руку к мордатому. И в тот же
миг в его руке оказалась недопитая чекушка с водкой. Мужик с гитарой отхлебнул, крякнул в ладонь и протянул чекушку старику, нечаянно задев за медаль. Она жалобно тенькнула о бутылку. Старик замялся.

– За победу надо, старина, выпить.

– Надо за этого штурмфюрера выпить, – хихикнул Фишка. – А кто ж он по нашенскому званию будет? Не ефрейтор ли. А ефрейтор – это недоделанный сержант. Ох, и важная птица.

Старик взяв чекушку, нехотя ответил:

– Майор по-нашему, а может, и подполковник, – и не слушая уже фишкиного подковыристого гундосого возгласа «О-го-го», – хлебнул и чуть не задохнулся, прохрипев: – Первач, что ли?

– Бери выше, – отозвался мордатый, приподняв прикрытые веки, он всё ещё никак не мог окончательно проснуться или не желал. – Самогон третьей, самой крутой выгонки. Ну что! Обожгло горло. И я приму свои фронтовые сто грамм на грудь, – и выхватив чекушку из рук старика, запрокинув голову, приложился к горлышку. Но мужик в кепке отобрал бутылку.

– Не один. Ночь ещё впереди.

А мордатый, опять гыгыкнув, спрятал чекушку. Мужика в кепке он слушал безоговорочно.

– Дурень ты старый. С кем пьёшь? – адресуя свои слова старику, опять отозвалась приподнявшаяся с места сухонькая старушка, но, видя, что слова её прозвучали впустую, отвернулась, чтоб не видеть этого безобразия. Попыталась задремать.

На неё никто не отреагировал. Лишь благообразная бабка с кошёлкой осуждающе покачала головой.

Мелкая рука Фишки, потянувшаяся было к мордатому за чекушкой, повисла  в воздухе.

– А чо ты тянешься, – процедил мужик с гитарой. – Выпить хочешь – покупай.

Фишка от неожиданности отдёрнул руку.

– Не понял.

– И понимать нечего, – прогудел окончательно вышедший из дрёмы мордатый Микола, вытаскивая из внутреннего кармана пиджака чекушку. – Покупай, значит покупай. Ясно сказано.

– Кореш, ты что? Мы ж с тобой… – но взглянув на злые, недоброжелательные лица мужиков, Фишка начал суетливо рыться в карманах. Жалобно зазвенела мелочь. Дрожащей рукойпересчитав, протянул: – Десять рублей. Хватит?

– Маловато. Хило живёшь, – усмехнулся мужик в кепке.

– Хватит, – сгребла мелочь бульдожья рука мордатого.

– Не продешеви, – с издёвкой протянул мужик, но согласился. – Дай ему глотнуть.

Фишка дрожащей рукой взял и приложился губами к бутылке, но не успел сделать и пару глотков, как мужик вырвал, не дав допить.

– Не увлекайся на халяву. Не твоё.

Бутылка, как появилась, так и исчезла в огромном внутреннем кармане пиджака мордатого.

– Так я ж заплатил?

Но мужик, не обращая внимания на слова Фишки, ударил по струнам и его подвыпивший голос хрипло выдал на полной мощи:

Об этом, товарищ,

не вспомнить нельзя...

В одной эскадрилье

служили друзья,

И было на службе

и в сердце у них

Огромное небо –

одно на двоих.

И вдруг неровно подхватили песню и другие его товарищи-собутыльники. От такого громового пения, казалось, окна на вокзале задрожали и показалось, что может ненароком развалиться весь этот утлый кораблик вокзальчика. Но и это не всё. Песня вдруг заверещала, и на какой-то неестественно-завышенной тонкой противной нотке вылетела за пределы вокзала, спугнув, наверное, даже полуночные звёзды на небе:

Одна бутылочка, да на троих…

Это Фишка, повеселев всего-то от двух глотков выпитого – крепка ж была самогонка, – а может, он до этого уже где-то приложился к бутылке, подпевая, дико прокричал своим высоким дурашливым голосом.

– Какую песню, придурашный, поломал, – осёкся на полутоне мужик.

– Я сейчас милицию вызову, – вскочила сухонькая старушенция со скамьи, снова напомнив о своём присутствии. – Сколько ж можно, глядя на ночь, орать и людей тиранить. И ты, старый, присел там и потакаешь им. А ещё герой войны! – пристыдила она старика.

– Вот-вот, – отозвалась цветастая молодайка, до этого поддерживавшая поющих. Но теперь, видимо, обиженная, что, выпроводив с места, они не обращают на неё ни капли внимания. Но под тяжёлым взглядом мордатого примолкла.

– Заткнись, мамаша, – снова прорезался писклявый голос Фишки – в сторону не унимающейся сухонькой старухи.

– Какая я тебе мамаша, сопляк. Милиция! – вскрикнула она.

– Сейчас тебе будет милиция. Мы и есть здесь стражи порядка. Так что тихо, не дури, мамаша, – угрожающе повысил голос Фишка, видимо, выслуживаясь перед дружками; мол, и он может здесь порядок навести. – Чего кричать. Видишь, люди культурно отдыхают. Песни поют. Не хулиганят. Так зачем же попусту разоряться? Не на базаре.

А старика как будто слегка сморил самогон, его глаза подслеповато и осоловело смотрели на происходящее: и разговор, и весь шум доносились до него, как сквозь вату. Настасья не зря ему говорила, когда он пыжился, что может литру спирта выпить: «От одного запаха пробки под стол свалишься! Выпивоха».

– Жизнь, старая, мало тебя учила, – буркнул мордатый.

И после этих слов приоткрывшийся было рот пожилого мужчины из семейной пары закрылся, как закрылись приоткрывшиеся было глаза парня атлетического телосложения.

Мордатый снова заворчал:

– Отдохнуть не даёшь. Мельтешишь ты, старая, не по делу. Сгинь, чтоб я тебя не слыхал больше. Вот дед сидит и молчит. Брякает своей медалькой. На одной ноге кандыбает, и знает своё место.

– Вторую ногу бережёт, – хихикнул опять Фишка.

– Может, и правильно делает, – презрительно глянул мордатый на старика. – И вообще, кто его гнал на войну? Рубанул бы себе палец, как мой сосед, и не забрали б. Ох, как до тошноты надоели эти порядочные. Воевали они… А другие по зонам сидели – товарища Сталина прославляли. А порядочных, душить бы надо, может, и порядка тогда было бы больше, – снова недобро гыгыкнул он, радуясь своей удачно высказанной мысли, не ощущая при этом всего своего скудоумия.

– Разведчик грёбанный, – свысока взглянул он на побледневшего ветерана, кажется начавшего трезветь. – В обозе, наверно, просидел, а теперь цацку нацепил и байки тут нам травит.

Он тяжело задышал, машинально помацал грудной карман с бутылкой, словно убеждаясь – на месте ли она.

– Что-то пересохло в горле, – выдавил из себя, покосившись на мужика в кепке, но тот молчал и мордатый, сглотнув слюну, продолжил. – Знаем мы вас, дутых вояк. Повидали. Только болтать можете и гадить. На язык вы горазды. А на деле ничего не стоите. Был у нас такой в армии, когда я служил. Гвардии старшина. Тоже фронтовик. Отменная гадюка была. Всё злобствовал, учил нас уму-разуму. На фронте, наверно, от страха бегал в кусты, как тот немец, что вы в плен взяли, а здесь такой служака оказался. Жалко, сразу не обломали. Всё за справедливость ратовал. Правду матушку ему подавай. А где она, эта правда? И где это в жизни видели справедливость, спрашивается. Только на зоне. Хотя, ни здесь, ни в тюрьме её нет.

– Ты полегче со словами. Отвечать за базар надо, – осёк его мужик с гитарой.

– Это я к слову, – стушевался мордатый. – Я не о том. Про армию я. Ну, слегка молодого покалечили, так за дело, чтоб не выпендривался. Ну что с того. Да их, этих молодых, там столько, что хватит до конца службы калечить. А он взбеленился, кричит: «Я эту дедовщину из вас выбью. На фронт бы вас!»… И это ладно. А что придумал, гад. Окурок, видите ли, нашёл в казарме и погнал, гадючья морда, нас ночью, по темени, по полю вспаханному да по буграм и балкам километров за пять от казармы, – хоронить его. Окурочек этот я надолго запомнил. Не раз его во сне хоронил вместе с собой. Будто на меня комья земли летят. Вскочишь весь мокрый, в поту, от страха – и в бога не веришь, а перекрестишься.

– Не думал, что ты такой пугливый и нервный. А ты крестись, крестись чаще, Микола. И хреновые сны посещать не будут, – скривился мужик в кепке.

– Так я и крещусь, – огрызнулся мордатый.

– Остынь, – утихомирил его Фишка. – Рассказывай, что дальше было.

– Что было, было, – передразнил Фишку мордатый. – На носилках, как покойника, окурок несли, сменяя друг друга по очереди. Вот то и было. Хорошо бы пешочком, так нет – бегом. Если потеряли окурок, назад возвращаемся и ползаем на коленях в мокрой от росы траве, ищем его. Ну, ладно донесли – бросили б и назад. Ан, нет! Рой могилку тому окурку. А могилку рыть – то надо штыка на три, как окоп. По всем правилам, с ровными стеночками. А там не земля, а глина с камнями. Рыли, а уж скоро утро. Много ли нароешь сапёрными лопатками? Ох, как же мне хотелось раскроить старшине башку этой сапёрной лопаточкой. Ну, тогда я не решился. Побоязливее был. Опасался, – загремлю в дисбат, а то и в тюрягу на большой срок, а хотелось уже домой. Дембелем ведь уже был. А зря – всё равно получилось не так, как думал.

– У тебя ещё и думалка есть, – с превосходством взглянул на него мужик с гитарой и погонял слюну во рту, цыкнув сквозь зубы. Мужика этот разговор чем-то уже раздражал. Или трубы у него горели. Мордатому такое замечание не понравилось, но он только замычал. Против авторитета не попрёшь! Выручил Фишка своим наивным вопросом:

– Что, правда хоронили? – и сощурил недоверчиво глаза.

– Хоронили честь по чести, – разжав желваки, отозвался мордатый. – А как ты думал. Там не забалуешь перед старшиной. Зверь. Стоим навытяжку. Утро уже брезжит, прохлада до косточек пробирает и комарьё нас нещадно жрёт, а не шелохнуться, не дохнуть, не пёрд,.. а-а-а, да что там. Тишины такой торжественной нельзя нарушить. Стоим так навытяжку, провожаем в последний путь окурочек и проклинаем старшину на чём свет стоит. Встретил бы сейчас, на гражданке, – покалечил бы его, и глазом не моргнул. А ведь тоже, как ты, старый пердун, при медалях ходил. А зря я его тогда в поле не приговорил. Всё равно не дотянул я до дембеля – из-за молодого загремел в тюрягу. Покалечил я его маленько. Вот так и отпахал свой первый срок. А тут нам папаша лапшу на уши вешает.

– Чего это ты наехал на нашего старичка, – снова втиснулся в разговор Фишка. – Гляди, он как рыба нем, и белый весь. Возьмёт сейчас ни с того ни с сего и помрёт. Ох, и запугал ты его. Гляди, как бы, правда, сейчас дуба не дал. Не наезжай больше. Тихий он у нас, хоть колья на голове теши. Может, попробовать медальку мне поносить, – и он протянул руку к медали.

Старик сидел, словно был в шоке. Он сам не понимал, что с ним случилось. Лёгкий хмель прошёл, а язык отказывался ему служить. И лишь в глазах, оживавших от остекления, закипала ярость.

– Руку убери, гнида, – вызверился мужик с гитарой. – Знай своё место и помалкивай. Развели тут говорильню не по делу. Пойла бы ещё достать.

– А чего ты сразу – гнида… – взъерошился Фишка. – Я вышел из пацанов правильных. И меня тут каждая собака знает. А тебя, заезжего, кто знает? Ты – никто. И другие здесь правят балом.

Мужик с гитарой тяжело мотнул головой.

– Другие мне проиграли свой бал, гнида, – и он протянул руку к мордатому. – Дай хлебнуть. – В руках оказалась чекушка с остатком. Мужик покосился на неё. – Маловато, – и залпом опорожнил всю до дна.

Мордатый аж рот раскрыл и, сглотнув снова слюну, обиженно прогудел:

– Бал-то выиграли, да пустили всё по ветру, – и хлопнул по карману, в котором зазвенела фишкина мелочь. И он тут же вызверился на Фишку: – Покупец сраный, – и выругался от досады, что ему и капли не досталось.

– А что я. Я и глотка не сделал. Так попробовал, – нехотя оправдывался Фишка.

Но козёл отпущения был нужен. И мужика вдруг не на шутку разобрало; он зыркнув зло на Фишку, взял за горлышко бутылку, приподнялся и замахнулся, глядя в его расширившиеся от ужаса глаза.

Хотя хмель хорошо ударил ему в голову, но он остановился. Видно было, что он получал удовольствие, когда его боялись. И мужик желчно улыбнулся.

– Не бойсь, здесь убивать не стану. Откупаться сейчас будешь, – и развернувшись, со всей дури швырнул бутылку в угол, где стояла мусорка. Да так резко швырнул, что пошатнулся и чуть не упал. Удержался, лишь опершись о плечо ветерана, и тяжело присел.

Бутылка с громким звоном разлетелась вдребезги; по вокзальчику сыпанули осколки. Но никто не пошевелился, и только тётка в линялом платье придвинула ближе к себе клетчатую сумку с бутылками, зашептала скороговоркой:

– Такое добро пропадает, такое добро пропадает, – и бутылки в сумке, вторя ей, задребезжали.

Мужик тупо посмотрел на Фишку.

– А вот раз ты здесь свой, достань пойла.

Фишка, скосив глаза, кивнул головой на ветерана, проговорил:

– Бабло надо.

Приподняв кепи, мужик обратился к дрожащему от возмущения старику:

– Может, у нашего вояки не только курево, и деньжата водятся. А? Платить то за песни и угощение надо бы, – и глаза его сузились, уставившись в лицо ветерана.

А старик дрожал, словно натянутая струна. Лицо его заострилось, и пальцы, сжимавшие ручку трости, побелели. Такого предательски подлого отношения к себе он не ожидал. Как он мог ошибиться в человеке? Какие песни тот пел… Казалось, вот-вот что-то в нём разорвётся. Ведь осколки, разлетевшиеся веером, подкатились и к его протезу. Долетели они почти до каждого из сидевших в зале. Но на удивление, не поколебали их покоя. Притихший залсловно замер от страха, и воздух даже напрягся в нём, как будто перед бурей.

И ошарашенный старик словно очнулся, он вдруг увидел блеклый, равнодушный, полный презрения взгляд мужика, глядящего на него нагло, в упор, и дошли до ветерана оскорбительные его слова. Обращённые к нему как к пустому месту. И в нём вдруг проявилась прежняя твёрдость характера, смелость бывшего разведчика. Он вскочил, будто кто его подбросил, даже не покачнувшись, без опоры на трость. И со жгучей ненавистью выдохнул в лицо мужика:

– Чего творишь? Я думал ты – человек. А ты, ты… Ты хуже…

Но его перебил мордатый:

– Старый, глохни. Не базарь лишнего.

Но мужика задело. А может, хмель ещё бродил в голове.

– Братва, а я ему тут песни пел, поил, – просипел тяжело он. – Тихо, Морда. Пусть скажет. – Кто же я такой?

Горячила душу ветерана ненависть, туманила взор.

– Вы все хуже фашистов. Нелюди, – задыхаясь, выкрикнул отчаянно старик, и в тот же миг был опрокинут на пол коротким ударом мужика. Загремела упавшая трость.

И тут все встрепенулись, как встревоженные птицы. Все те, кто ни громкого пения, ни оскорблений старушки и старика не слышали, ни осколков стекла не заметили. Но встрепенулись только для того, чтоб насторожиться, вспомнить о себе любимых, и о своей благородной персоне, об её безопасности. И кто-то тихо, бочком выскочил первым из зала. Как оказалось – парень атлетического сложения. Супружеская пара тоже быстро ретировалась. За ними и все немногочисленные ожидающие потянулись прочь из зала ожидания. И благообразная старушка с кошёлкой – задком, задком, – словно боясь, что её подтолкнут в спину и она упадёт, быстро переступая ногами в разношенных туфлях со сбитыми носками, выпорхнула из вокзала. За ней и молодайка с авоськой, цветастая и никчёмная, семеня, покинула своё место.

И только ошеломлённая старушенция и тётка с бутылками остались. В зале повисла натянутая зловещая тишина. И всё в мире будто застыло, сосредоточилось на этом месте. Время остановилось, как в кино. Застопорилось на одном, самом решающем кадре, будто кто свыше остановил это мгновение.

И только старик, пластаясь в этой тишине, пытался нащупать трость, чтобы подняться. Старуха плаксиво скривилась и всхлипнула, намереваясь подойти к нему, помочь. Хотя страх подкашивал ей ноги. Но старик уже нащупал трость. И с трудом приподнялся.

Встал, как колеблющийся под злым напористым ветром, сухой стебелёк. Взглянул остановившимся твёрдым взглядом на мужика. И взгляды их встретились. Скрестились. Нехорошо они посмотрели друг на друга. Мужик не торопился уходить. Глаза его помутнели, переполненные, как у бычка, кровяной злобой. Такое прямодушие простака, считай плюнувшего ему, бывалому, в глаза сермяжную грубую правду, простить он не мог. Даже мордатый с Фишкой стояли растерянные.

– Зачем тебе этот старик. Ты что, сбрендил?

А мужик коротко и зло выматерился. И те примолкли. Ветеран, покачнувшись, звякнув медалью на груди, попытался занести трость для удара, балансируя считай на одной ноге. И мужик намерился снова его ударить. Но старика повело в сторону, и он не удержался, – вновь повалился на пол. Глухо ударившись головой о плиточный пол, на мгновение потерял сознание. И стал он бледным, как смерть. И что-то ужасное, предсмертное промелькнуло на его лице, так что старуха невольно вскрикнула. Тётка сжала губы и шарила в клетчатой сумке.

А старик сквозь муть сознания услышал как мужик, брезгливо сплюнув на пол и выразившись «Старый мудак, – возомнил из себя пупа земли», – сорвал медаль с пиджака со словами: – «Опохмелиться хоть хватит. Мало их Сталин и война учили».

И они трое медленно, с превосходством сильных и наглых, пошли к выходу.

Но вдруг что-то зашкрябало по плиточному полу, и еле слышный голос простонал:

– Постой, падлюга, иуда фашистская, медаль отдай!

Мужик повернулся и ненавидящим, затуманенным от злобы взглядом уставился на старика на полу, который корёжился, пытаясь подняться.

Мордатый с Фишкой потянули мужика.

– Не связывайся с быдлом.

А старику казалось сквозь туман и гул в голове, что он поднялся и, поймав как в прицел ненавистный ему взгляд, идёт в свой последний смертельный бой. Он и правда поднялся. Мужик в гробовой тишине тупо ждал, зажав в кулаке кастет.

Фишка потянул за руку.

– Брось его. Убьёшь же…

Но тот отмахнулся от него, как от назойливой мухи. Мордатый молчал, но свирепое выражение его лица стало слегка озадаченным и растерянным.

А старик снова накренился, всё поплыло перед глазами, и он бы упал, если б его, теряющего сознание, вовремя не подхватила старушенция. И откуда в ней только взялась сила удержать и ещё уложить старика на скамью. И она, отплёвываясь как от какой-то нечисти – «Тпфу, тпфу», – с негодованием крикнула мужику:

– Сукин сын!

А сознание старика было уже мутно, и он не мог понять – этот голос ему во сне чудится или слышится наяву?

А мужик не спешил уходить, он был в кураже. Так бывает, когда сильного переклинивает, и он зверствует до последнего над слабым. Это – как дикий зверь, почувствовав кровь, – не может остановиться. Для него старик уже был не жилец на белом свете. Сам ведь напросился!

– Подымайся! – зарычал он с хрипотцой.

И внезапно он увидел, как на него движется с перекошенным нечеловеческим лицом существо в полинялом платье, с занесенной рукой, в которой тускло поблёскивала стеклом бутылка. Рука была занесена так, словно оно, это чудище, хотело метнуть не бутылку, а гранату. И столько во взгляде этого чудища было остервенения, что казалось – сейчас она рванёт чеку с криком: «Ура! Смерть фашистам!» – и разнесёт его в пух и прах.

Платок спал с головы, волосы растрепались, как у ведьмы, – разъяренная женщина была сейчас страшнее смерти.

У мужика дёрнулся глаз, – этого он не ожидал. И такой ненависти он ещё не видел даже в глазах мужиков, на зоне. И она убила бы его, если б не истеричный вскрик Фишки:

– Атас, менты!

Позади раздался милицейский свисток. А перед стариком вдруг образовалась пустота, провал, и он куда-то полетел, окончательно лишившись сознания…

Приходить в себя он начал только в больнице. Как сквозь пелену продирался, прежде чем что-то прояснилось перед его глазами. Вначале ему показалось, что он уже на том свете и белый-пребелый ангел трогает его за руку, вроде куда-то тянет. А он упирается и твердит: «Без медали никуда не пойду и не полечу». А тот всё выше и выше поднимает его над землёй и уговаривает: «Там будет спокойно. Отвоевался ты, старина». И тут, как в войну, вдруг предстаёт перед ним Настасья – молодая, стройная – и отбирает его у ангела. А тот сердится. Настасья ему полотенцем грозит: «Не время моего мужика ещё забирать».

А снизу чей-то знакомый старческий голос: «Очнись, милой. Куда ты!» – и эта старуха – давай дёргать его за ногу. И вот, когда она в очередной раз больно дёрнула, он свалился с неба прямо в палату и увидел вначале белый потолок, потом знакомую старушку с маленьким сморщенным сочувственным лицом, гладящую его ногу. А в белом был, оказывается, вовсе не ангел. Трогал его за руку доктор в белом халате. Здесь же, в накинутом поверх кителя белом халате, стоял милиционер со строгим лицом, – страж порядка. Настасьи нигде не было.

Старушенция радостно воскликнула:

– Ну, слава богу, очнулся.

И строгий милиционер обратился к доктору:

– Как он? Жить хоть будет?

– Будет. Куда он денется. Фронтовики особая порода... – обнадёживающе улыбнулся ветерану доктор. – Он как стойкий оловянный солдатик.

– Ну, тогда лучше сравнить с Ванькой-Встанькой, – и милиционер кивнул в сторону старушки. – Рассказала она нам, как он падал и снова вставал. Не сдавался. Старая закалка.

И милиционер стал по стойке смирно перед койкой, но, помявшись, немного расслабился, лицо его помякшело.

– Хотел с торжественного начать, но вначале скажу как есть. Неудобно, конечно, мне, и не по возрасту вроде, но по должности – что ж ты, отец... Ветеран. Фронтовик. Нашёл с кем связываться! Войну прошёл, в разведке служил, а с кем попало водишь компанию. На песни купился, – и он, опять выпрямившись по струнке, торжественно сказал: – Поздравляю с Днём Победы и вручаю гвардии сержанту Иванову потерянную в борьбе за справедливость и по недоразумению медаль «За отвагу». Ты, гвардии сержант, второй раз заслужил её в бою, уже в мирное время. Задержаны были два гастролёра рецидивиста. Один из которых особенно опасный, а с ними их подельник. И наша тебе милицейская благодарность!

И, наклонившись к старушенции, добавил:

– И вам за стойкость и тыловую поддержку тоже благодарность, – и пожал за локоть её руку. – А женщину, самоотверженно бросившуюся вам на выручку, мы поблагодарили и с почестью, бесплатно посадили на поезд. Вся железная дорога теперь знает про её героический поступок. Она передавала гвардии сержанту, тебе, отец, – скорейшего выздоровления, – он немного помялся. – А ещё передала тебе раздвижной стаканчик, чтоб с горла не пил со всякой шантрапой. А от себя добавлю, чтоб ты больше не терял боевых наград и быстрее выздоравливал, гвардии сержант, – и он приложил к козырьку руку.

Старик вдруг заморгал глазами и, не выдержав, тихо заплакал, всхлипнув как ребёнок, – точно так же, как когда-то по возвращении к Настасье. Заплакал от обиды на себя и – свою немощь, не позволявшую достойно противостоять злу… от стыда перед людьми, перед собой, за то, что – как ему казалось – он уронил солдатскую честь. С какой жалостью, наверное, на него смотрел сейчас – оттуда… его боевой товарищ, Микола. И он, глядя в потолок, вероятно сейчас помолился бы. Да не умел он молиться. И сухонькая старушка, разжалобившись, тоже всхлипнула, вытирая глаза морщинистыми кулачками, и приобняла его как маленького.

И доктор с милиционером тихо вышли из палаты. Доктор участливо сказал:

– Пусть боль в нём выплачется, сердцу солдата будет легче.

А милиционер вздохнул:

– Дожили, и гвардия плачет…

 

 

 

 

Третье место

 

Ольга Ткачёва г. Шахты

                          Счастливый случай

                            Рассказ

           

Родители  Светы были  люди простые: отец  –  шахтёр, а мама –  санитарка в больнице.                

–  Эх, Света! – не раз говорила мама, –  Ни мне, ни твоему отцу не удалось в институте поучиться: сначала была война, потом послевоенная разруха, не до учёбы было. А уж своих деток, тебя да Игорька,  мы выучим! Мы тёмные были, а вы будете – светлые!  – Отец был полностью с ней согласен.  Игорьку, брату Светы, было всего десять лет, и ему пока ещё рано было думать о высшем образовании, а вот Света только что закончила восемь классов, и перед ней стоял выбор, остаться в школе и окончить через два года десятилетку или поступить этим летом в какой-нибудь техникум или училище. Родителям Светы очень  хотелось, чтобы  дочурка окончила десятилетку, поступила в ВУЗ и получила солидную с  их точки зрения профессию  – врача, экономиста, учителя или инженера. А вот  сама Света  мечтала стать художником. Надо сказать, что художественные способности у неё были. Она с девяти лет посещала изостудию при «Дворце пионеров». Родители не мешали этому увлечению, считали, что это полезно для общего развития дочери, но и только. Когда Света захотела поступить в художественное училище после окончания восьмилетки, они ей это запретили.  Профессия  художника по их понятиям была неподходящей для девушки.

–  Какой из тебя художник, Света! – сказал ей отец. – Вот Репин – это да, это я признаю! – Над диваном  у них висела  репродукция с  картины  Ильи Репина «Запорожские казаки пишут письмо турецкому султану». Отец указал на неё и спросил дочку:

– Ты так сможешь?  То-то и оно, куда тебе! Ты – не Репин!

–  Ну и что!  – возразила отцу Света. – А может, после окончания художественного училища  я смогу написать картину лучше  Репина!           

– Нет, Света, не сможешь! Ты ведь женского пола, а Репин был мужчина, мужик! Потому  такая силища у него в картинах. А ты пигалица, где тебе! За шваброй не видать! – У Светы на глаза навернулись слёзы. Отец заметил это и голос его смягчился.

– Горюшко ты моё, одни глазёнки торчат как пуговки зелёные. Сама подумай, зачем тебе идти в художники, они ведь все, как их там,  – богема, а богема это завсегда пьянство и разврат. Иди в девятый класс, кончай десятилетку, а там видно будет!

Света проплакала всю ночь, но отца ослушаться не посмела, поступила так, как он велел.

Два года учёбы пролетели незаметно. Окончив десятилетку, она  снова робко «заикнулась»  о поступлении в художественное училище.

– Вот чего удумала! – возмутился отец, –  С таким хорошим аттестатом, как у тебя,  прямая дорога в институт или университет. Выучишься, человеком станешь!

– Ну, дайте хоть попробовать поступить в художественное училище! – чуть не плача, просила Света.

– Об этом и речи не может быть, – сказал отец, –  если ослушаешься, то помогать материально не станем, живи на стипендию. Посмотрим, надолго ли тебя хватит! – И  Света струсила. Она представила себя в чужом городе, без поддержки родных и подумала: «Ну, раз уж художницей мне не быть, буду поступать в тот институт, куда укажут родители, мне теперь всё равно,  а они взрослые, им видней!»    

По совету родителей Света подала документы в медицинский институт. Она сдала экзамены на четвёрки и пятёрки, но не прошла по конкурсу.  Родители не требовали, чтобы дочка пошла работать, но Свете было совестно  сидеть у них на шее. Она устроилась на местную обувную фабрику  ученицей  в закройный цех. Неведомая раньше жизнь захватила её и закружила в своём вихре. Появились новые подружки и друзья. После смены она бегала то в кино, то  на танцы, то на свидания.

– Ой, смотри Светка, – говорила ей мать, – выскочишь замуж, и накроется твоя учёба в институте медным тазом! Детишки пойдут – не до учёбы будет.

– Мамочка, замуж я пока не собираюсь, – ластилась к матери Света. –  Просто у всех девчат есть поклонники, а я чем хуже? А подготовка к экзаменам… так до них ещё целый год, я успею подготовиться. – На самом деле Света и не собиралась готовиться к экзаменам, ей очень нравилась её теперешняя «взрослая» жизнь. Она забросила не только учебники, но даже свои любимые занятия живописью. Когда на следующий год пришла пора вступительных экзаменов в ВУЗы,  Света  по совету родителей подала документы, на этот раз,  в педагогический институт, и опять не прошла по конкурсу. Мама Светы горестно вздыхала, а отец упрекал:

– Ленивая ты! Видать, плохо готовилась! – а Свете на это и ответить было нечего, отец «как в воду глядел».

А ещё через год Свете  уже совсем не хотелось поступать в институт, но родители всё же настояли, чтобы она сделала последнюю попытку. На этот раз они выбрали строительный факультет  политехнического института (ходили слухи, что в технический ВУЗ легче поступить). 

–  Ты уж, доча, на этот раз постарайся! – говорил Свете отец.  –  Ведь знания забываются. Если ты не поступишь  в этом году, то не поступишь уже никогда, так и будешь до старости шить сандали на обувной фабрике! –  он из вредности попрекал её шитьём сандалий, хотя прекрасно знал, что она их не шьёт.

Хотя Света и приобрела уже некоторый опыт сдачи вступительных экзаменов, но невезение, казалось,  прочно к ней прилипло.  Первый же экзамен в политехнический институт  – математику письменно, она сдала на тройку. И хотя  за сочинение  получила четвёрку, а  по математике устно –  пятёрку, шансов на поступление было мало, разве что  последний  экзамен – по физике, надо было сдать непременно на пятёрку. 

…И вот наступил день сдачи экзамена по физике. Дрожа, как осиновый лист, Света вытащила билет и с замиранием сердца прочитала задание. На её счастье тема, указанная в билете, была ей хорошо знакома.  Она быстро подготовилась  к ответу и стала наблюдать за экзаменаторами,   прикидывая в уме, к кому из них пойти. Экзаменаторов было двое:  хмурый старичок  с большой розовой лысиной на макушке и  молодой светловолосый мужчина в очках, очень похожий на киноактёра Александра Демьяненко в роли Шурика из кинофильма «Кавказская пленница».  Свете показалось, что «Шурик» не так строг к абитуриентам как пожилой. Она дождалась, когда он закончил принимать экзамен у  очередного абитуриента, и проворно метнулась к  его столу.

По билету она ответила блестяще. «Шурик»  благосклонно слушал и кивал головой, но вот он стал задавать дополнительные вопросы. Света заволновалась, отвечала то бойко, то неуверенно. Наконец, «Шурик» шумно вздохнул и, занося в ведомость оценку, произнёс: « Не получилось у вас ответить на «отлично», ставлю вам «хорошо». При этом его рука вывела против фамилии Светы цифру четыре, а в скобках он написал «отлично». Оба, и Света, и экзаменатор при этом замерли и, молча, уставились в ведомость. Первым пришёл в себя «Шурик». Он вскочил со стула и забегал по аудитории,  потом что-то долго шептал на ухо пожилому экзаменатору. Света изо всех сил напрягла слух, и до неё донёсся тихий шёпот.

– Что делать? – с отчаянием в голосе спрашивал «Шурик».

– Что вам легче исправить, цифру или пропись? – задал встречный вопрос  пожилой.

– Разумеется, цифру! – ответил «Шурик».

– Так в чём же дело? Исправьте, и дело с концом! – после этого «Шурик», красный как рак, вернулся на своё место и, делая исправление в ведомости, тихо сказал Свете:

 – Повезло вам! – в его голосе звучала досада на свою оплошность, а она улыбалась, не скрывая  радости.

…Через несколько дней, в коридоре института, Света с  замиранием сердца протиснулась  через толпу абитуриентов к спискам принятых в институт. Там она  увидела  свою фамилию.

« Поступила!»  – пронеслось у неё в голове и сердце в груди радостно забилось. Она выбралась из толпы и запрыгала  по коридору, словно дошколёнок.  Наконец-то и ей, невезучей,  выпал счастливый случай! На её прыжки никто не обращал внимания, каждый был поглощён своими переживаниями.

 …Потом она ехала на рейсовом автобусе в свой родной город и смотрела в окно. Мелькали знакомые картины:  зелёные поля, лесополосы, заросшие камышом степные речушки. По бледно-голубому небу скользили белые кучевые облака,  ласково светило солнышко. Мотор автобуса  ритмично шумел, будто пел какую-то весёлую песню. Свете  казалось, что сама природа радуется вместе с ней.  Девушка и не заметила, как быстро пролетело время в дороге. Скоро за окнами автобуса показались улицы родного города. «Ну, вот,  – подумала Света, – мечта моих родителей наконец-то сбылась. Теперь они с гордостью могут говорить  знакомым, что их дочка студентка».

         …Когда она зашла во двор родного дома, то увидела, что родители хлопочут на стройке. Они уже много лет строили рядом с низенькой старой хатой, в которой жила их семья, новый  просторный дом. В новом доме пахло извёсткой и цементным раствором. Света ненавидела эти запахи, и на её лице появилось страдальческое выражение. Отец, увидев лицо дочки, подумал, что она опять не поступила в институт.

– Ну, что доча, опять пролетела? – спросил он. Свете послышалась насмешка в его голосе,  и она заплакала.

– Будет тебе, Гриша! – вступилась за дочку мать. – Не плачь, Светик, мы с отцом прожили без институтов, и ты проживёшь…

– Я поступила, – отчаянно выкрикнула Света.

– Тю, так что ж ты ревёшь? –  удивился отец.  А у Светы в этот момент пронеслось в голове: «Поступить то я поступила, но как же я потом буду работать на стройке, если даже запахи её мне противны?» Но поделиться этой мыслью с родителями она не посмела и, размазывая слёзы по щекам, тихо сказала:

 – … Это от радости.

 

 

ПОЭЗИЯ 

 

Первое место

 

Мажорина Татьяна Александровна г. Волгодонск

 

Вспоминаю…

 

Утром в дверь тихонько выскользну

На веранду. Осень поздняя…

Стол дощатый чисто выскоблен,

А на нём – калина гроздьями.

 

Пламенеет ярко-алая,

Листья охрою прихвачены.

Вспоминаю – запоздалую –

За неё сполна заплачено…

 

Обронила зорька ясная

Перламутровые россыпи.

Было время – не напрасно я

По судьбе бродила с посохом

 

Да сумою перемётною,

Собирала обветшалую

Совесть… Честь, почти бесплотную.

Верить в жизнь не перестала я.

 

И Любовь свою несмелую,

Чуть живую, с червоточиной,

Отыскала, отогрела я:

Всю в пыли да на обочине…

 

Годы катятся лавиною

И приносят счастье, Лихо мне

Приросла я пуповиною

К Дону вольному и тихому.

 

…Пахнет яблоком и мятою,

А из сада тянет свежестью.

Я сильна теперь внучатами,

Бесконечно светлой нежностью.

 

Второе место

 

НЕМЫКИНА ОЛЬГА, г ТИХОРЕЦК, КРАСНОДАРСКИЙ КРАЙ,

 

Далёких дней воспоминанье

 

Не житель я Донских степей,

А житель солнечной Кубани.

Но есть, не связанное с ней,

Далёких дней воспоминанье:

Отец везёт меня в Ростов ?

Поездка ? будто сон мне снится:

Из Тихорецка на простор

Я рвусь, как маленькая птица...

Нас электричка к цели мчит,

Я у окошка ? наблюдатель.

И папа был мне  словно гид,

Я ? словно первооткрыватель.

 

Ростов из дымки вырастал

Воздушным сказочным виденьем.

И для меня в тот день он стал

Великим чудо-потрясеньем.

...Мы были в цирке и в порту,

И в зоопарке тоже были.

Но с чем сравнить мне красоту,

Что воды Дона подарили?

Бегу стремительно к воде,

Взметаю брызги выше, выше!

Шалю в игривой суете

И слов отца совсем не слышу!

Кричу ему:  – А Дон живой!

Смотри, как он меня уносит!..

И с папы вмиг слетел покой ?

К реке рванулся, вещи бросил,

Что было сил, меня спасал ?

А я тогда не знала страха...

 

...Потом, Ростовский был вокзал,

На папе ? мокрая рубаха.

Я жмусь к его плечу щекой.

Назад уеду повзрослевшей...

А он сидит почти седой,

И, как-то быстро, постаревший.

 

Второе место

Ирина Дьяченко ст. Мальчевская Ростовской области

Тополя

Я помню день - весенний, звонкий.
Парила влажная земля
И ветви в дымчатой каёмке
Тянули к небу тополя.

И я тянулась -тоньше, выше,
Из платьев, скроенных зимой.
По черепичным красным крышам
Дождь барабанил грозовой.

Дощечки находились быстро -
И вот уже готов фрегат,
А лужи, гладью серебристой,
Манили со двора ребят.

Увязнуть цаплей тонконогой
Так просто! Кто же ищет брод!
Но папа рядом. На подмогу,
Как Гулливер, шагал вперёд.

На руки поднимал и вместе,
Застрявший среди лужи, флот.
Встречал скворец победной песней,
Потерянный сапог не в счёт!


Сегодня день прозрачный, звонкий
Я лужи меряю глазами;
В душе - отважная девчонка,
Где папа
Вровень с тополями.

 

Третье место

Суханова Людмила Алексеевна  Таганрог
 

     Родимый край

 Море держит в своих ладонях
  Рукотворный Таганий Рог
  Ветер ластится, лижет, стонет,
   Псом послушным ложится у ног


- Небо купjлом из холстины
  Защищает цветущий град.
  Дух над городом терпко-винный,
  Притомился в садах виноград

- И смородины черной гроздья
  *Чароитом блестят, дразня.
  Щлейф струится от пышной розы,
  Завораживая меня.

- Солнце блещет златою пылью...
  Боже мой, здесь так хочется петь
  И как птице, расправив крылья,
  Над родимым гнедом взлететь!

* чароит - камень густо-фиолетового цвета, философского размышления и созерцательности.

Третье место

Виктор Игошин

 

Это мой край

 

Как легка и игрива донская волна,

На горячий песок не спеша набегая.

В тихом плеске иные слышны времена –

И напевы не те, и эпоха другая.

 

Показалось на миг, будто из облаков,

Щеголяя соленой, лихой прибауткой,

Окликает с улыбкой своих земляков

Незабвенный станичник, Виталий Закруткин.

 

Полон звуков речной необъятный простор,

И под шепот ковыльный,  под шорох полыни

С Будулаем неспешный ведёт разговор

Гордость наших краев, Анатолий Калинин.

 

Здесь на склоне июльского жаркого дня,

Где малиновый блик на воде темно-синей,

Светлой памяти Шолохов, трубкой дымя,

Нам расскажет историю новой Аксиньи.

 

А по бабьему лету по дивной поре

Что блестит позолотою, будто икона

Мой земляк Лебеденко другой детворе

Продолжает читать «Сказки Тихого Дона».

 

Над бескрайними далями вольной реки

То ли чайка кричит, то ли девица плачет,

И, устав от пустых неводов, рыбаки

Вспоминают забытые песни казачьи.

 

 

ПУБЛИЦИСТИКА

 

Второй место  

 

Геннадий Тёплый г. Аксай

 

 

'' О  моей  малой  Родине''

 

…..По  молодости  считал  Аксай  обыкновенным заштатным  городишком.  Знаменитости  в  нём  бывали ,  но,  как-то  всё,   проездом да проездом.   Великие  поэты   под  местными  дубами, говорят,  отдыхали ,  но только при ожидании  паромной  переправы и смене  лошадей.    А досуг  нашей   юности  с  лихвой  разнообразили;  старенький    кинотеатр 

с  протекающей  крышей  и  затемнённым последним  рядом,  танцплощадка       с духачами  и  пляжи  Дона.  

 К месту  службы  в  армии   нас   везли  больше  недели.  Завезли  в  Забайкалье,  вокруг  тебя сопки  да  кусочек  неба  ,  и ты  почти,   физически   чувствуешь  громаду   расстояний  от    дома  и  родных сердец   И  там,    в   ''диких   степях  Забайкалья''   я, в  общем-то,  пацан  Донских  степей,  начал  понимать,  что это  такое  -тоска  по  Родине. 

  Как  только    весточка   с   родного  края,  с  частичкой   его   тепла -   радость  нескрываемая.   Сердце  птицей!   Аксай !  Боже,  да  ведь  нет  на  свете  уголка  такой   уютности,  где  всё   рядом:  шолоховская  река,  перепутье  дорог,  Ростов,    а,  главное

 -  простор  левобережья.  

                    Это   же   не  просто   местность — это  и  есть  она -  моя   Родина.

      …..Довольно   давно  и  далеко   от   Аксая   встретил   земляка,  когда-то  пацанами  вместе  голубей  гоняли  да  сусликов  выливали.  В гости  пригласил,  новостройку  показывал.  Серьёзный  такой  стал,  но  с  какой    удивительной   теплотой   и  грустью    он   вспоминал   аксайские   улочки,  прокуренные  пивные,  Задонье,   вечерние   беседы   с  друзьями   и   бутылочкой   на   берегу  Дона.

                   « Друзья,   товарищи,  сослуживцы,  попутчики   -  как  ни  назови,  я  не  могу

без   этих  милых   воспоминаний   жить - жаловался   мне  бывший   земляк,   покинувший  Родину.

                - А  здесь   мне   нечем   дышать,    да  и   жить   не   хочется,   тем   более   ради

вот  этой   кирпичной   коробки....».

  Может   тоска,   может  болячки,   а   может,   всё  вместе,  но  не  долог  был  его  жизни  век   там, на   чужбине.

        А  вот,    Москва.  И  другой   пример....

Сидим    с   бывшим   земляком   в его   квартире на  15 этаже,  вроде  выше некуда,  а  соседи  в окна  заглядывают.  Уехал  аксайчанин довольно  давно по  тренерским  делам  в столицу, да там  и  остался,  женился  на  местной. Городским  стал,  на  ''Г'' разговаривает,  в  форточку  курит . Квартира  так  необходимым  загружена, ноги   вытянуть некуда . За  глотком  свежего  воздуха  на  электричке  в  соседнюю  область ездиит.

  Мы   одни.  Ночь   наша:   всё  с  собой,   как   водится   при   встрече...

Разговариваем    часов   пять,   уже   язык   деревенеет.  А  он   мне:

        -Рассказывай ещё.   Если  б  ты  знал,   как  мне   хорошо  слушать,   как  мне   приятен  этот  говор .   Как- будто   дома   побывал;  кажется   весь   Аксай  обошел.

 Вижу,  а  у   москвича  уже слеза   наворачивается,  а  скрывает  - голову  опустил.

Вот   и  пойми  нас  умом,   хотя   живут  же  русские и  в Парагваях   и  в  Австралиях.

      Да  что  там  москвич,  я  и  себя   всё  чаще   ловлю   на  том,    что   я

/любуюсь    Родиной  и  не   скрываю   слёз\. Подъезжая  к  Аксаю  с  юга,  посмотрите,  молча  посмотрите,   какая  чудная  картина  перед  вашим  взором -  слева   осанистый   Ростов 

 с  янтарной   позолотой  куполов  благодатных  храмов  и   парящей  над  городом

   богиней   Победы.  

Справа  - моя    Родина,  утопающая в  зелени  садов.   Посмотрите   с  высоты    аксайских   холмов   на  Задонье   ранним  утром,  когда    под    лучами   восходящего   солнца   рдеют,   сотворённые   волшебством, разбросанные  по  сереневому   бездонью, овчинные  клоки  облаков.  А  там,  далеко  на  краю, -   уже  не  разобрать;  степь  ли  затерялась  в  неведомой выси,  или  синь  небес  седеет  в  камышовом  буйстве.    Красота   удивительная!   Она   рядом,   она  здесь,   она   с  нами.  

          Господи,   научи   меня   на  мгновение  останавиться   на   моём    жизненном   бегу    

    и    видеть,  видеть  сердцем  и  понимать,  эти   твои     неповторимые  творенья.

   Кто-то   сказал: «Если  ты  умиляешься,   как   растёт   былинка,   значит,   ты  уже   достаточно   стар».   Наверное   это  так....И невольно   и  с грустью    я  замечаю,  как   в  дымке  воспоминаний  туманется    моё   босоногое  и   голодное   детство.

Но  мои  переживания,   патриотизм,   любовь  к   Родине,   я   невольно  связываю  с   Аксаем.              Здесь   я    живу.   Здесь,    в  этой    глинистой   земле  аксайских  суходолов  лежат   мои    предки,   здесь  мои    корни.- а что   я без   них? .  В  эти   края  приходили  и уходили

  в  небытие  разнородные  властители  и  правители,  а  мы всё   живём  и  живём...

   Мы  живём  сейчас.  Мы  будем   жить  после  нас. 

    Невелик  мой  городок,  но  любовь  к  нему, к  родному  краю,  к Родине  аршином  не  измеряют. Сперва  поверте   наслово,  с  годами  убедитесь  сами;   там,  за  буграми,  наверное  хорошо,  да  только  мы  там  чужие.

   Только  здесь   мы   дома.

      И  этот   дом,  и  этот   край,  и  вся   Россия  для  нас  -  СВЯТЫНЯ.

Третье место

 

Т.Александрова-Минчакова (Александрова Т.И.) г. Миллерово

 

Весна над Донцом

 

Эссе

 

Изумруд степной взгляд уводит вдаль,

В синеве небес тает пусть печаль…

Небосвод поёт птицей с высоты –

Здесь покой царит, здесь парят мечты…

         

 Весна с веселым гомоном птиц ворвалась в город. Щедрое солнце, напрочь растопило остатки слежавшегося снега, и молодая травка за пару недель превратила унылые газоны в ярко зелёные ковры. На ветках сирени из набухших почек показались нежные листочки. Вот-вот зацветут абрикосы. В воздухе тревожно-щемящий запах пробуждающейся природы…

Хороша весна в городе, но почувствовать её всей полнотой уставшей от зимних холодов и забот души лучше всего там, где нет городской суеты, каменных зданий, пыльного асфальта…

Это место на высоком берегу Северского Донца постоянно влечет меня к себе. Только тут в уединении с природой отдыхает моя душа, а от  необъятности степного простора, наблюдаемого с высоты, почти птичьего полёта, перехватывает дыхание! Тут чувствуешь себя маленькой песчинкой в огромном мироздании, и все житейские проблемы кажутся мелкими и ничтожными. Хочется думать только о хорошем, наполняя душу светлыми мыслями. Или ни о чём не думать, а просто любоваться красотой природы, её чистотой и первозданностью. Смотреть с высоты на голубую гладь реки, что независимо от времени и эпох несёт свои воды в заданном ей матерью-природой направлении, почти не меняясь в веках. Меняются только люди её созерцающие. Когда-то по ней ходили пароходы, гружёные баржи, а теперь лишь быстроходные моторные лодки и катерки, оставляя за собой бурлящую волну, беспечно проносятся мимо друг друга в праздном катании.

Над рекой, высоко в небе, рассекая воздух широко распахнутыми крыльями, парит скопа. Наверное, моторки помешали этой большой птице охотиться за рыбой…и она медленно полетела  в сторону Калитвенского леса. Птицы оживляют безмерное небесное пространство, наполняют его своими голосами. Вот и сейчас надо мной, в чистой без единого облачка синеве, звенит песня жаворонка. Хорошо, радостно звенит! И радостно становится на душе.

Не хочется уезжать. Ласковый ветерок, касаясь моих  незагорелых рук и лица, будто тихо шепчет: «Не уезжай, не спеши…».

Ну, что ж, ещё немного прогуляюсь по свежей, изумрудной траве. Её прохладность так приятна босым ногам…

Маленький букетик из скромных весенних цветов я увезу с собой в город, он  будет напоминать мне об этом умиротворяющем единении с природой. И светлые воспоминания снова и снова будут манить меня сюда на это любимое мной место, на высоком берегу Северского Донца…

22.03.2017 г.

 

Третье место

 

Александр Белоцицкий г. Новошахтинск

 

МАЛЫЙ  НЕСВЕТАЙ

Очерк

Малый Несветай… Малая река малой Родины… Вся моя сознательная жизнь прошла рядом с нею. Наша усадьба тыльной стороной выходит прямо на его правый берег. Стоит пройти вниз по выложенной серыми пластушками песчаника дорожке, открыть под раскидистым кленом калиточку из штакетника, сделать еще несколько шагов — и вот она, неглубокая, неширокая, тихая и очень-очень скромная река, или как у нас говорят — «речка».

Берега ее укрыты непролазной камышовой стеной в полтора-два человеческих роста. Чтобы сохранить проход к воде, приходиться раза три за лето прокладывать сквозь него настоящую просеку. С каждым годом речка зарастает все сильнее и сильнее — ширина протоки сейчас уже не больше пяти-шести метров. А ведь в школьные годы мы играли в хоккей на чистом  обширном ледяном поле как раз напротив нашего двора. Протока тогда была не меньше двадцати метров шириною. Вода бежала по ней бодро и весело. В ледоход, мальчишками, мы откалывали от прибрежного льда большущие куски (их называли «крыгами») и, отталкиваясь от дна шестами, отважно плыли по мутной весенней стремнине до самого висячего моста. Сейчас никакой стремнины нет, вода в реке кажется стоячей. Чтобы понять, что она все-таки движется, нужно долго и пристально в нее вглядываться.

Не стало и висячего моста. Старый пешеходный мостик связывал два поселка — Горловку и Пролетаровку. Деревянный помост был подвешен на стальных тросах к железным столбикам-опорам. Толстые доски скрипели, раскачиваясь в такт шагам; весь мост негромко гудел, приветствуя проходящего по нему человека. Однако довольно сложная конструкция требовала к себе внимания и ухода, а заниматься этим оказалось некому. Висячий мост ветшал, приходя в негодность. Взамен него возвели новую переправу, попроще. Разобрав старый мост, рабочие соорудили пару сходящихся длинных насыпей из отработанной горной породы (наподобие тех, что находятся в основании железнодорожного полотна). По центру оставшейся узкой протоки установили пару бетонных быков, накрыв их плитами из такого же материала. С этого момента гидрология реки оказалась нарушенной — естественный свободный ход течения застопорился. Вода почти остановилась, зато в безудержный рост ринулись камыши, делая из журчащей речки болотистые плавни.

…Знавал, однако, Малый Несветай и совсем иные времена. Сотни лет назад был он полноводной рекою, о чем говорит различимая и поныне ширина русла. Тогда его с легкостью бороздили деревянные суда; турки сплавляли по нему груженые солью «будары».

Но все это осталось в далеком прошлом. В послевоенные годы Малый Несветай в пределах нынешней городской черты Новошахтинска представлял собою неширокий ручей, который переходили вброд. По обеим сторонам его лежали огороды, обильно родившие кабаки и кукурузу. Камыша на его берегах в ту пору не было и в помине.

В пятидесятых годах прошлого века неподалеку от поселка шахты №15 Малый Несветай перегородили мощной дамбой. Тогда на свет появилось вытянутое с востока на запад рукотворное озеро добрых два километра длиною и шириною в сотню с лишним метров. Новую плотину городские власти постарались обустроить — установили вышку для прыжков в воду, организовали лодочную станцию. На берег у самого мелкого места («детского пляжа») завезли песок. Выпустили в заводь мальков сазана, карпа.

Речная вода поднялась и в городской черте выше по течению. По рассказам моей мамы, прекрасно помнящей то время, в конце нашего огорода устроили деревянный мосток с причальным столбом, к которому цепью был прикручен самый настоящий баркас. Моряки запаса во время военных сборов ходили на нем по реке и плотине на веслах и под парусом.

…Пару десятков лет все было замечательно. Малый Несветай спокойно и привольно катил свои воды к Большому Несветаю. Соединившись, реки-братья бежали к Тузлову, а уже вместе с ним впадали в Дон-батюшку. Но к нашей скромной речке исподволь подкрадывались новые напасти. Долгие годы Новошахтинск славился как город горняков. В нем самом и в его окрестностях работало множество больших и малых шахт. Все они сбрасывали в Малый Несветай через водоотлив черную подземную воду с частичками породы. Частицы эти оседали, накапливались на речном дне. Из них быстро вырастали целые пласты угольного штыба. Они наслаивались друг на друга, забивая речное русло по всей его ширине. Грязевые наносы закупорили ключи и родники, издавна питавшие реку; Малый Несветай стал  стремительно  мелеть. Кода же воды заиленой реки замедлили свой бег, в них появились первые камыши. Разрастались они бурно, в короткое время покрыв собою все прибрежье. О том, чтобы ходить по Малому Несветаю на баркасе, уже не было и речи. Городская плотина, хотя и не так обмелела, но вслед за питающей ее рекой тоже пришла в упадок. Не стало лодочной станции, разрушилась вышка для прыжков в воду…

Вот такой я и застал уже нашу речку с плотиной — обмелевшей, заросшей, но все равно любимой. Душа болела и болит поныне о ее судьбе. А ведь вернуть Малому Несветаю его былую красоту, быстрый легкий ход течения совсем несложно. Шахты закрыты и черную подземную воду в него больше не сбрасывают. Теперь нужен всего лишь небольшой земснаряд, чтобы очистить речное русло в черте города, удалить из него шахтный ил, открыть питающие реку источники и родники. Со свежими силами река сразу преобразится и побежит по-новому, а старая городская плотина вернет себе былую славу любимого места отдыха горожан.

Все очень просто. Но как претворить это в жизнь, в конкретные дела? Возможно, в городском бюджете Новошахтинска найдутся необходимые, не столь уж великие, средства? Существует и областная программа очистки малых рек. По ней расчищают Темерник в городской черте Ростова. Так отчего же не включить в нее  Малый Несветай, по сути, дальний приток Дона? Этот вопрос неплохо бы взять на контроль нашим депутатам в областном Законодательном Собрании. А может найдутся и просто неравнодушные люди, готовые собственными силами и средствами оживить родную реку?

Вопросы эти остаются пока открытыми. Но хочется верить, что Малый Несветай возродится с нашей помощью и будет еще много-много лет нести свои воды к Дону на радость нам и нашим потомкам.

 

МОЛОДЁЖНЫЙ КОНКУРС (ДО 35 ЛЕТ)
Поэзия

 

1-е  место

 

Шевченко Елена (Ростов-на-Дону)

Возвращение казака

 

(акростих)

 

Ах, как тихо вздыхает пустынная эта дорога!

Белый снег закружился под твёрдым копытом коня,

Вечер тёмный навеял неясную в сердце тревогу,

Где-то дом позабытый, грустя, ожидает меня.

 

Дёрнет конь подо мною и двинет устало ушами,

Ели, словно насупясь, вдруг выставят лапы вперёд,

Жёлтым диском Мать-Солнце покажется над облаками,

Золотыми лучами растопит сверкающий лёд.

 

И когда, возвратясь, поклонюсь дому я у порога,

Когда ставни резной поцелую в узорах бока,

Лай собаки услышу, войдя, и у образа Бога

Моей матери старой мольбу за здоровье сынка.

 

Назову её мамкой и словно ни в чём не бывало

Обернётся она и за плечи обнимет меня…

После выйду во двор, где когда-то берёзка стояла,

Расседлаю негромко храпящего в стойле коня.

 

Стану долго вести свой рассказ и простой, и чудесный,

Только мать будет слушать мой голос, увы, не меня.

У иконы ночами шептала: «О, Царь мой Небесный!»,

Фартук светлый от горя тяжёлой слезой солоня.

 

Хоть прошло много раз Солнце-диск над немыми полями,

Царь исполнил молитву твою – поклонись же судьбе!

Через годы и боль я промчался густыми лесами,

Шёпот тихой травы направлял меня прямо к тебе.

 

Щёлкнул тихо засов, и свело моё сердце от муки…

Этих чудных мгновений мне сладок пленительный гнёт,

Южный ветер умчится, как символ тоски и разлуки –

Я вернулся. Вернулся… Пусть серое небо поёт!

 

 

 

Морозова Елена (г.Волгодонск)

Степь

 

Просто дорога,

            та самая – «пыль да туман».

Просто пшеница по пояс,

            налитая солнцем.

Что же так голову кружит?

            Иль степью я пьян?

Клевер, чабрец и полынь

            пью до самого донца!

 

Дикий восторг –

            двухметровый колючий репей!

Пятки босые

в семь лет стороной обходили.

Город бетонный –

            ты серой хандры апогей.

Жизнь выцветает с тобой,

            чтобы ни говорили.

 

Солнце за степь зацепилось,

            качнулось в овраг –

Брызнули рыжие кляксы

            по горькой полыни.

Как заедает бездушный

бетонный очаг.

Сердце, как кофе, –

не то, 

если быстро остынет.

 

 

 

2-е место

 

 

Андреева Виктория (г.Азов)

Я - Добро

  

Здесь! – Под Солнцем Родного края,

Всем ветрам, всем врагам назло,

Поднимаюсь и расцветаю. ?

Я ? Добро.

Не страшны мне сплошные ливни,

Звездопа?дия, дождь и гром.

Мне дано было Здесь возникнуть!

Я - Добро...

Пусть тревожат и круговертят

Те, кому чьи-то ду?ши впрок,

Но меня они не заметят... ?

Я - Добро!

Если всё же подступит бездна

Острым лезвием ? под ребро...

Знайте, мне не дано исчезнуть!

Я - Добро!

Из земли, от которой пряно

Пахнет хлебом и молоком,

Поднимусь... Это счастье, право,

Быть Добром.

 

 

 

 

 

 

3-е место

 

 

Мудриченко Ирина (г.Таганрог)

 

Змиёвская балка

 

- Что значат для тебя слова «Змиёвская балка»?

- Хм… Змиёвская балка значит – стоять в пробке.

- А… ну, да.

Из разговора со знакомым автолюбителем

 

В пробке долго ещё стоять.

Шкура неба глядит с распялки,

И в безглазость её края

Тянет рана Змиёвской балки.

 

Что-то вспомнив, мотор притих.

В серых осыпях – губ приметы:

«Не искал бы, шлимазл, своих

Ни в подземных, ни в горних гетто.

 

Ведь на дне здесь одно – вода.

Ведь ответов уже – не будет.

Ведь тащили вас всех сюда

Люди – нелюди – всё же люди…».

 

И смешно, так что шины – в визг:

Принесенный дождем по встречной

Тщится желтый измятый лист

Стать звездою шестиконечной.

 

Жирнякова Анастасия (Ростов-на-Дону)

 

Фронтовые письма

 

1

…Когда ты вспоминаешь обо мне –

Прошу тебя, не думай о войне.

Я знаю: по ту сторону листа

Иная правда. Там война не так

Ужасна, ведь она издалека.

Читаешь письма – словно смотришь сны.

И всё ж не поднимается рука

Писать тебе об ужасах войны…

А повар полковой – не так уж плох.

И есть табак. И даже мало блох.

Приветы – маме, тёте и сестре.

Цветут ли наши розы в сентябре?

 

2

…Нет, я не напишу тебе всего.

Пугать тебя и мучить – для чего?

Пускай я остаюсь в твоих глазах

Всё тем же юным, бойким, при усах –

Таким вот ты меня и вспоминай.

А про войну – не думай. Нет! Не знай!

Я не хочу, чтоб ты жила войной.

Пускай она довольствуется мной.

…Прошу: когда ты пишешь мне ответ –

Пусть в строках вместо боли будет свет.

Хочу увидеть на листе простом

Наш старый дом, наш милый старый дом!

Покажется: вот руку протяну –

И мотылёк окажется в плену!

Их, помнишь, было много в том году

Над лампой в абрикосовом саду,

Чей свет менял собою всё кругом…

Ну вот. Как вспомнил – сразу в горле ком,

Стараюсь проглотить – и не могу!

Не знал, что близко к горлу берегу

Такую боль, что тянет на медаль

Носить её клинок, как лёд, как сталь,

Внутри. В себе. Всегда. Самообман –

Забыть о ней. Скучаю. Твой Иван.

 

 

3

…Мне дорог каждый твой бумажный лист.

Касаньем рук твоих он вечно чист –

Хоть мной замаран, в нашей-то грязи!..

Сидишь в окопе – значит, червь: ползи!

Идёшь в атаку – значит, смел: беги!

Я столько раз глядел в глаза другим,

Когда в них гас последний горький свет…

Родная, даст бог – свидимся. Привет.

 

4

…Со мной, наверно, что-нибудь не то.

Пишу тебе – и удивляюсь, что

Последней этой радости – не рад!

Мы отступаем пятый день подряд.

Почти нет сил – здесь голод на пути…

Родная, даст бог – свидимся. Прости.

Прости за всё. Я многого не смог.

Я был упрям. Был глуп, я не берёг

Такого счастья, Анна – быть с тобой!

Стреляют. Мне пора. Навеки твой.

 

5

Прочти письмо. Оно придёт, когда

Со мной случится главная беда.

Не спрашиваю, как твои дела.

Я не вернусь. Ты это поняла.

Перед тобою в жизнь открыта дверь!

Я не прошу о верности теперь.

Пускай недолго, сколько-нибудь лет

Ты мне дарила первозданный свет –

Любя тебя, я был тобой любим!

Хоть прошлое рассеялось, как дым –

Кому случалось жить, того уж впредь

Не так пугает слово «умереть».

Пусть жизнь твоя не будет коротка –

Я верю, что победа к нам близка.

Я верю: там, где алая земля,

Опять зазеленеют тополя…

На этом свете мой окончен бой.

Я счастлив тем, что встретился с тобой.

Все прочие слова сейчас пусты.

Будь счастлива, пожалуйста, и ты.

И всё-таки – не думай о войне,

Когда ты вспоминаешь обо мне.

 

Проза

 

2-е место 
Селин Вадим (Ростов-на-Дону)  

Отрывок из повести «На краю мечты»

Я рыдала.

Я стояла у окна в своей комнате и рыдала.

Сегодня был самый прекрасный вечер в моей жизни - меня пригласили участвовать в шоу, мы гуляли с Денисом по вечерним улицам Ростова, я была рада, что между нами прошли все недопонимания и теперь мы можем спокойно дружить, я была прямо окрылена, и я не подозревала, что ровно через минуту встречу ее – преподавательницу из музыкальной школы, которая в детстве морально меня убила. В детстве многие говорили, что я хорошо пою. Мы пришли на прослушивание в музыкальную школу, но Марина Александровна сказала, что голоса у меня нет. Это стало для меня настоящим потрясением, ведь я мечтала стать певицей. Из-за ее отказа я на долгие годы забыла о пении.

До этого момента я искренне считала, что она, как профессионал, просто определила, что у меня нет голоса, и теперь выясняется, что она просто-напросто меня обманула!

От этой мысли просто разрывалось сердце. Я потеряла целых пять лет жизни! Их не вернуть! Эти годы ПРОПАЛИ! Я пять лет могла разрабатывать голос! Только сейчас я поняла, как это жутко, когда не можешь вернуть потерянные годы.

«А может, я ничего не потеряла? – вдруг подумалось мне. – Может, благодаря этой ситуации случилось что-то полезное?»

Но что полезное могло случиться?

А полезное вот что… Только благодаря этому происшествию я поняла, как сильно мне нравится пение. Из-за того, что мне сказали, что я не могу быть певицей, я осознала, насколько сильно хочу ей стать!

Но что мне теперь делать? Как общаться с Денисом, если я знаю, что его мать так бессердечно со мной поступила?

Кстати, Марина Александровна сказала, что испортила его своим воспитанием. Он поздний любимый ребенок, и она ему с детства внушала, что он самый лучший певец.

Так вот откуда тянутся корни его избалованного характера… Если хорошо все проанализировать, можно понять, что вся эта история от корки до корки основана на одном - на ошибках в воспитании Дениса. Из-за непоколебимой уверенности матери в том, что ее ребенок самый хороший, Марина Александровна пошла на моральное преступление и обманула другого ребенка, то есть меня. Из-за этой лжи Денис попал в музыкальную группу, но его из нее все-таки выгнали – и опять же, из-за того, что он считал себя самым лучшим (как внушала ему мать) и по-хамски вел себя с остальными участниками. Замкнутый круг! С чего все началось, тем и закончилось! Избалованность разрушила всё! И потянула за собой кучу других грехов – пренебрежение к друзьям, тщеславие, гордыню…

Марина Александровна испортила своего сына. Любовь должна быть с разумом. Детей нужно любить, но любовь заключается еще и в том, что родитель должен научить свое чадо быть скромным и самокритичным, а Марина Александровна поступила наоборот – вырастила сына эгоистом. Любовь это не только хвалить, но еще и ограждать от духовных опасностей. Именно это правило Марина Александровна и нарушила.

Но интересно, почему она стала так его воспитывать? Что побудило ее на эту ну просто чрезмерную любовь? Не понимаю…

Коротко звякнул телефон. Пришла эсэмэска.

«У мамы сердечный приступ, она в реанимации. Мы в третьей областной больнице. Пожалуйста, приезжай, мама очень хочет тебя видеть».

Она в реанимации?!

Меня словно ледяной водой окатили.

Я набрала номер Дениса.

- Денис, что случилось?

- Когда ты ушла, маме стало плохо. Она села на лавочку и потеряла сознание. Я так испугался! Я вызвал «Скорую помощь», нас отвезли в больницу, она очнулась, но ей очень плохо… Она просит позвать тебя… Ей очень нужно с тобой поговорить… Пожалуйста, приезжай… Я понимаю, как тебе больно из-за ее поступка, но приезжай…

- Я уже еду!

* * *

В реанимации было неестественно тихо. Был только слышен размеренный писк приборов. Мы завернули за ширму и увидели Марину Александровну. Она лежала у окна. Пахло лекарствами. Преподавательница была очень бледной, под глазами темные круги. В ее нос была вставлена трубочка и приклеена лейкопластырем под носом.

- Мне очень плохо… Я боюсь, что следующий приступ уже не переживу… - прошелестела женщина. - Я не могу уходить из этой жизни с таким грузом… Прости меня, Ира… Прости, что обманула тебя… Я причинила тебе столько боли… - вздохнула она. Помолчала. Затем неожиданно стала рассказывать: - Когда я была ребенком, умер мой отец, и мама вышла замуж за другого человека. А потом заболела мама и тоже умерла… И я осталась жить с отчимом… С дядей Костей… Мне было семь лет. Через два года он женился на другой женщине, на тете Кате, и я стала жить с ними. Сначала все было нормально, но потом у них родились свои дети, и все изменилось… На меня перестали обращать внимание. Стало четкое разделение – «они нам родные, а ты чужая». Сам отчим был мягким человеком, но он постоянно был в командировках, и поэтому я почти всегда находилась только с мачехой и ее детьми. Она очень любила своих детей, а меня заставляла делать по дому всю грязную работу, я была у них как рабыня, как Золушка… Она меня постоянно ругала и говорила, что я бестолковая, ни на что неспособная, что я некрасивая, что я глупая… Постоянно угрожала, что отдаст меня в детский дом, постоянно говорила, что я уже всем надоела… А однажды ей показалось, что я плохо почистила картошку и она меня сильно толкнула, я ударилась головой о стену… Я даже потеряла сознание… Слухи дошли до милиции, но мачеха сказала, что я упала сама… Каждый день после школы я старалась где-то задерживаться, чтобы подольше не идти домой… А один раз помогла пожилой соседке снизу донести сумки и она пригласила меня вместе пообедать. Мы пообедали, а потом я увидела в ее квартире пианино. Она села за инструмент и сыграла Бетховена. Я была потрясена этой музыкой, никогда такого не слышала. Потом она встала из-за пианино и пошла поливать цветы, а я взяла и по памяти нажала несколько клавиш, вспомнила, куда нажимала она… Она вошла в комнату и удивленно спросила, кто это здесь играл? Я ответила, что я. Она попросила меня сыграть снова. Я сыграла. Она спросила, почему я не сказала, что занимаюсь музыкой? Я ей ответила, что не занимаюсь, что я раньше никогда не играла, сейчас это был первый раз, когда я притронулась к пианино… Она сказала, что мне нужно учиться музыке, и я начала постоянно к ней ходить, она учила меня играть на инструменте, а потом помогла поступить в музыкальное училище. Я каждый день находилась у нее до позднего вечера, но мне приходилось подниматься этажом выше и возвращаться домой, где слышала бесконечные упреки от мачехи. Чем больше меня унижали, тем жарче я мечтала о том, что когда у меня будут свои дети, я буду их любить так, как не любили меня. Я буду их защищать так, как не защищали меня. Я буду им говорить, что они у меня самые лучшие! И когда родился Денис, я начала все делать так, как мечтала. Но слишком поздно я поняла, что сильно переборщила…

На ее глаза навернулась слезинка, выкатилась из уголка глаза, прокатилась по щеке и впиталась в белую больничную наволочку с синим штампом «3 областная больница».

Мне не верилось, что Марина Александровна может умереть. Она надорвала себе сердце чувством вины из-за ошибки, которую совершила.

«Господи, как же она переживает! - с болью подумала я. - Бедная женщина! Как она пожалела, что обманула меня! Бедная, бедная Марина Александровна! Что ей довелось в жизни перенести!»

Я взглянула на нее - худую, бледную, ожидающую от меня ответа, и мне стало так ее жалко! Жалко ее, жалко Дениса, жалко всех нас! Сколько несчастий случилось из-за того обмана! И вот сейчас, в реанимации, я ощутила, что именно в эту секунду настал момент, когда можно все прекратить, момент, когда можно раз и навсегда закрыть этот жуткий период жизни.

- Я вас прощаю, - сказала я и у меня словно бетонная плита упала с сердца.

- Прощаешь?.. - она приподнялась на подушке.

- Прощаю. И давайте, пожалуйста, больше никогда не будем вспоминать о том случае...

* * *

Однажды после насыщенных занятий в музыкальной школе Марина Александровна мне сказала:

- Что-то я проголодалась. Может, сходим в кондитерскую, пирожных поедим?

Мы вышли из школы. Была середина сентября, но день выдался очень жаркий и душный. Когда шли по тротуару, то услышали вдалеке голос какой-то старушки:

- Люди добрые, подайте копеечку.

Мы обернулись. В двадцати метрах от нас возле подземного перехода стояла сухонькая старушка с палочкой, бедно одетая, жарче, чем следовало по такой погоде – в пальто и повязанном на голову зеленом шерстяном платке, она держала стакан из-под сметаны, куда прохожие бросали монеты.

Марина Александровна с болью вздохнула, достала из сумочки несколько монет, направилась к бабуле и, опуская руку в стаканчик, неожиданно замерла.

- Тетя Катя? – оторопела она.

Старушка подняла глаза на преподавательницу.

- Марина?!

- Что вы здесь делаете? Как это? Почему это? – учительница была в жуткой растерянности.

- Я живу здесь…

- Где – здесь? – не поняла пианистка.

- Летом на улице, зимой по подвалам… А если получается найти место возле теплотрассы, то это вообще хорошо, считай, зиму переживешь… Но милиция нас гоняет… - на старый манер сказала она.

Марина Александровна просто онемела от шока.

- Но у вас же квартира…

- Костя умер двенадцать лет назад. Наши дети повзрослели, отняли у меня квартиру и выставили на улицу… Бомж я теперь… Три года уже по подвалам… - сказала старушка и зарыдала. Она рыдала с таким надрывом, с такими горькими стонами, что у Марины Александровны еще больше расширились глаза.

По этим именам – Костя, тетя Катя, я поняла, что эта женщина – ее мачеха, которая в детстве издевалась над ней.

- Бомж я теперь… - сквозь рыдания повторила старушка и зарыла лицо в замызганный зеленый шерстяной платок.

Марина Александровна моргнула и после этого как будто очнулась. Она с болью взглянула на заливающуюся слезами мачеху и нерешительно протянула руку, чтобы ее обнять. Когда она ощутила на себе руку падчерицы, то зарыдала пуще прежнего и крепко прижалась к Марине Александровне, словно в благодарность за то, что та решила ее обнять.

После этого эмоционального всплеска вдруг наступило затишье. Они молча друг на друга смотрели и им не требовалось слов. Во взгляде Марины Александровны была жалость к тете Кате и боль из-за ужасов прошлого, а в глазах тети Кати - стыд за то, что она издевалась над падчерицей.

- У нас с сыном трехкомнатная квартира, - после долгого молчания сказала Марина Александровна. - В одной комнате живу я, в другой сын, а третья как раз пустует…

Тетя Катя пораженно взглянула на Марину Александровну, словно не могла поверить в то, что это она говорит ей – мачехе, от которой столько всего натерпелась, но падчерица не шутила.

Глаза старушки-бродяги наполнились слезами.

О кондитерской мы совершенно забыли.

 

 

 

 

 

 

 

3-е место
Поздняков Евгений (г. Хабаровск)

 

ПРОНЗАЯ МОРЯ...

 

     Его звали Николас Трюк, и, клянусь, в мире не было поэта несчастнее, чем он. Этот забавный чудак страдал от неизлечимой болезни – искренней любви к невероятно красивой, и в то же время капризной даме, чье хобби заключалось в игре  чувствами бедного мастера слова. Сколько чудесных строк вышло из-под его пера, благодаря загадочному свету ее ослепительной улыбки…

– Мама! Почему он смотрит на небеса? – удивленно спросил малыш, указывая на Николаса.

– Он ждет, мой дорогой. – Она ласково потрепала кудрявую голову своего сына.

– Но чего? Неужели нельзя ждать дома?

– Ты многого не понимаешь, глупыш. – Ее изящный палец слегка дотронулся до кончика его носа. – Трюк удивительный парень. Когда-то давно он влюбился в самую красивую женщину на Земле – в Луну, и с тех пор, пребывает в вечном ожидании темноты…

– Интересная история, - мальчик почесал затылок, - но, что значит слово… Влюбиться?

– Мой дорогой, - она засмеялась, - я, если честно, и сама не знаю…

     Каждую ночь, ровно в двенадцать, Николас выходил из своего скромного дома и, сжимая дрожащими руками листочки с новыми одами, направлялся в бескрайнее поле, ставшее традиционным местом их свиданий. Изредка запинаясь, он во весь голос читал свои произведения, надеясь на снисходительность своей госпожи, но в ответ как всегда раздавался лишь, похожий на издевку, шум бродяги-ветра. Иногда, в дни особых невзгод и переживаний, Николас обижался на столь надоедливую немногословность Луны и, презрительно скомкав свои записи, он оставлял ее в гордом одиночестве, но даже лежа в своей кровати, Трюк с особой теплотой вспоминал ее округлое бледное лицо…

     Несмотря на бесспорную красоту, Луна страдала от загадочного недуга. Примерно раз в месяц бедная девушка полностью теряла свой вес и превращалась в несчастную худышку. В такие дни Николас покупал на рынке несколько головок отменного сыра и, аккуратно сложив их на скатерть, оставлял лакомство под покровом ночного неба. Его счастью не было предела, когда любимая вновь возвращала себе привычный облик! Трюк, разумеется, не знал о том, что сыр растаскивают бедняки, и, наверное, это было к лучшему.

– Ты маешься ерундой, Николас! – пристыдил его за разговором в таверне прагматичный кузнец. – Луна – девушка странная, я бы даже сказал, недосягаемая…

– К чему ты клонишь, мой друг?

– Поищи кого-нибудь… Своего уровня. – Холодно произнес он. – Не стоит витать в облаках, Трюк…

– Ты просто не способен понять мою любовь! – перебил его Николас.

–  В самом деле? – Язвительная улыбка скользнула по его лицу. – Что же это за любовь такая, если девушку и обнять-то нельзя?

– Неземная. – Он встал из-за стола. – Иногда для любви достаточно лишь понимания, что с твоим избранником все хорошо. Увы, эту истину не понять металлическим кузнецам!

     Его чувства медленно переросли в нечто мучительное. Каждую ночь, глядя на прекрасную Луну, Николас ощущал, как невидимый нож слегка касался пылающего от любви сердца. Ее молчание разбивало на куски ранимый разум поэта.

– Почему ты не хочешь говорить со мной? – прошептал он. – Мои стихотворения не по нраву небесной госпоже? А может… Ты просто не слышишь меня?

     «Мне нужно отправиться в морское путешествие!» - размышлял он, глядя на серебристую гладь воды, - «Там, вдали от берега, я заберусь на корабельную мачту и громко прокричу признание в любви! Это рискованно, но я должен попробовать! Быть может, мой шепот впервые превратится в крик посреди водной пучины?»

     Трюк всегда находил вдохновение в бушующей водной стихии. Стоя на берегу моря, он пропитывался особой, ни с чем не сравнимой тоской по своей возлюбленной, ведь нешуточный размах природы лишний раз напоминал ему о собственной никчемности. Вряд ли Луна полюбит жалкую песчинку. Гуляя по пристани, Николас придумывал душещипательные оды о неразделенных чувствах.

– Простите, капитан, - несмело начал он, - не могли бы вы взять меня с собой… В плавание.

– Тебя? – громко засмеялся бородатый мужчина. – Прости, но мне не нужна лишняя проблема!

– Я вам заплачу, – дрожащим голосом произнес он.

– А вот это уже другой разговор… Сколько?

– Сто золотых…

     Капитан изменился в лице: его глаза наполнились тонной непонимания, а ехидная улыбка сменилась выражением отчаянного удивления.

– Парень, сотня золотых – огромные деньги. Ты мог бы купить на них небольшой дом, ну, или хотя бы доплыть до нужного тебе порта не на старой развалюхе. Я люблю звон монет, но ненавижу лжецов, поэтому сразу скажу, что мое судно - ужасное место. Во время штормов мы будем молить о пощаде лишь…

– Мне все равно, – сухо перебил его Николас. – Мне нужно встретиться с дорогой сердцу девушкой, если меня не возьмете вы – я поеду на другом корабле. Вы берете меня в команду?

     Томно вздохнув, просоленный моряк протянул ему покрытую морщинами руку.

– Добро пожаловать на борт, матрос! – Он слегка улыбнулся. – И… Оставь деньги на подарок любимой.

     Целый месяц Николас бороздил величественные морские просторы. Убираясь ночью на палубе, он с упоением наблюдал, как любовь всей его жизни становится все ближе и ближе. Порой ему казалось, что совсем скоро он сможет обнять ее за талию и нежно прошептать на ухо заветные слова…

– Так кто она, Николас? – как-то раз спросил его капитан.

– Боюсь, я не могу вам этого сказать. Вы сочтете меня дураком…

– Эх! – Он с силой похлопал Трюка по плечу. – Разве может быть дураком столь великолепный поэт? Поделись со мной, парень. Глядишь, станет легче…

– Ну, - Николас слегка улыбнулся, - я влюбился в Луну.

     Они на минуту замолчали. Лишь назойливый бродяга-ветер, видимо, преследующий Трюка по всему земному шару, чуть слышно нашептывал морские легенды.

– Знаешь, Николас, несколько десятилетий назад, когда густая борода была для меня всего лишь мифом, я влюбился в красавицу Бетси…

– Звучное имя. – подметил Трюк.

– Еще бы! Она была самой грациозной самкой кита. Я увидел ее в детстве, когда  отец взял меня с собой в плавание. Она была удивительна. Мое юное сердце истекло кровью чувств к этому поразительному существу… Жаль, что нам не суждено было встретиться вновь. Вот уже как сорок лет, я хожу по морям в поисках ее, но… Видно не я должен быть рядом с ней.

     Из глаз старого моряка  текли жгучие, как капитанский ром, слезы. Ударив кулаком по палубе, он громогласно прокричал:

– Черт возьми, Николас! У тебя должен быть шанс! За мной, матрос!

     Громко топая, он повел Трюка на корму, где за плотным куском парусины  скрывалась добротная лодка. Спустив ее за борт, капитан удовлетворенно смахнул пот с загорелого лба.

– Увы, Трюк, наши пути расходятся! – улыбаясь, произнес он. – Завтра наш корабль прибудет в крупный восточный порт, а это значит…

– Что я никогда не прижму к себе Луну… - еле слышно прошептал Николас.

– Нет! У вас все будет отлично! Плыви, матрос! – Он указал на лодку. – Плыви ради меня, ради Бетси!

     Николас прыгнул в лодку. Крепко сжав в руках весла, он громко прокричал: «Спасибо за все, капитан!», но ответа не последовало – Трюк все дальше и дальше отходил от борта судна. Вот оно уже совсем пропало из виду. Ведомый тусклым лунным светом, он подплывал к своей возлюбленной все ближе и ближе. Восторженно всматриваясь в ее чудное лицо, Николас не заметил, как начался сильный шторм, грозящий опрокинуть его маленькое «суденышко».

     Последний неловкий взгляд на красавицу Луну…

     Вода нежно обняла юного поэта. Водоросли ласково гладили румяные щеки. Обидно, что он подвел капитана… Обидно, что больше некому присматривать за небесной госпожой в дни ее таинственного недуга…

     Неожиданно яркий блеск пронзил безжизненную морскую темноту. Чьи-то холодные ладони схватили уставшее тело Николаса.

– Луна? – прошептал он. – Это… Ты?

– Да, дорогой. – Раздался сладкий медовый голос. – Ты меня не на шутку перепугал…

– Почему ты не отвечала на мои оды? – прокашлявшись, спросил Трюк.

– Милый, разве ты не знал, что сильны те чувства, в которых страшно признаться?

     Величественная Луна забрала Николаса с собой на небеса. Я услышал эту историю от бородатого капитана. Он сказал, что Трюк каждый день пишет новые оды своей возлюбленной, а черновики стихотворений, скомканные рукой своенравного поэта, превращаются в маленькие звезды, согревающие сердца не только моряков, но и китов…

 



ООО «Союз писателей России»

ООО «Союз писателей России» Ростовское региональное отделение.

Все права защищены.

Использование опубликованных текстов возможно только с разрешения авторов.

Контакты: